Вопросы и ответы

В конце книги позволим себе сделать несколько общих замечаний о творчестве Хармса и о нём самом. В форме ответов на достаточно распространённые в среде читателей (и даже почитателей) Хармса вопросы.

Хармс — уникален? Не будем педантично указывать на все отличия от классиков прозы. По понятным причинам, их тьма. Впрочем, в мировой и даже в русской литературе найдётся похожая проза. Так в чём же уникальность? В «мире». Уникальном «мире», созданном Хармсом. «Мир», где царят тотальная глупость, мерзость, насилие. Казалось бы, в нашем замечании нет ничего необычного и оно применимо ко многим. Но нет. Только у Хармса всё это доведено до таких гипертрофированных пределов и столь узнаваемо. Поэтому хармсовское повествования и невозможно длить. Это невероятно концентрированный раствор.

Чуть-чуть детализируем. Пожалуй, яркое сочетание тотальной глупости рассказчика и персонажей с очевидным умом1, литературным вкусом и тактом самого автора — один из наиболее характерных признаков хармсовского письма. Ясно, что автор начисто лишён пафоса и иллюзий по поводу человеческой природы. Его ни в коем случае не следует путать с рассказчиком. Рассказчики у Хармса важны необычайно. Они бывают двух типов: типа «Я» и типа «мудрый старик». При этом если речь идёт об уникальности, то интересен, несомненно, второй (кроме того, их значительно больше). После всех наших изысканий в подавляющем большинстве случаев отличить одного от другого не составляет большого труда. В немногочисленных сложных случаях следует вспоминать, что одна из главных черт «мудрого старика» — глупость. Она его лучше всего и обнаруживает. Заметим, что такой рассказчик всё равно прекрасно передаёт происходящее (в этом его роль), но понять его и тем более адекватно оценить — не способен совершенно. Потому такой рассказчик никогда не видит ничего странного, предосудительного или абсурдного, что и делает хармсовскую картину абсолютно тотальной. Кажется, образ соответствующего рассказчика («мудрого старика») — вообще одно из главных хармсовских «изобретений».

Интонация рассказчика типа «Я» не столь уникальна, но любопытна тем, что примыкает к хармсовской интонации дневниковых записей, сливается с ней. Всё это органично дополняет образ писателя, зафиксированный в воспоминаниях о нём. Эту интонацию характеризует ряд отличительных черт: интеллигентность, интеллектуальность, склонность к рефлексии, граничащая с болезненным самоанализом, деликатность, переходящая в ранимость, требовательность к себе, граничащая с самоуничижением, невероятно внимательное отношение к искусству, безупречный вкус, религиозность, юмор.

Та близость, которая время от времени проступает между «Я» и «мудрым стариком» ещё сильнее подчёркивает тотальность «мира». «Мир» подчиняет себе даже рассказчика (или героя) типа «Я». Из него не выделен никто: ни Пушкин, ни Гоголь, ни «чинари», ни, соответственно, сам Хармс. В этом усматривается горькая самоирония и — более того — автокомпрометация, которую можно трактовать как неявное, опосредованное раскаяние (а раскаяние явное можно в изобилии найти в дневниках).

Хармс — смешной? Нельзя не отметить казалось бы парадоксальное обстоятельство: юмора в хармсовских текстах очень много, это ключевой системообразующий элемент, но ни персонажи, ни рассказчик не шутят. Они на это не способны ввиду безнадёжной глупости (пошутить бы мог разве что рассказчик типа «Я», но как правило ему не до этого). Смешное в текстах — это юмор собственно Хармса. Он шутит — смеётся читатель. Сам же «мир» монолитен — и никакой юмор ему неведом. Юмор для «мира» есть нечто принципиально стороннее; он находится в объемлющем пространстве, в которое этот «мир» строго вложен. О пути спасения написаны только два главных текста Хармса, но благодаря юмору — который вне «мира» — о гипотетической возможности «выхода» свидетельствует чуть ли не каждый текст. Ведь всякий раз звучит нечто, что «миру» не принадлежит. Значит что-то иное всё-таки есть... Без юмора проза Хармса оставляла бы ещё меньше надежд2. Может, поэтому Хармс говорил, что «в жизни есть две высокие вещи: юмор и святость»...

Хармс — абсурден? Довольно нелепо как-то отдельно спорить с этим предположением после стольких страниц исследования именно смысла его текстов. «Я творец мира, и это самое главное во мне»; «Я никогда не читаю газет. Это вымышленный, а не созданный мир» — по-видимому, совершенно серьёзные и программные утверждения из письма Хармса. То есть Хармс «сотворил», «создал» собственный «мир». Конечно, он отличается от мира настоящего, но оттого он — для Хармса — не менее реальный! При этом, конечно, Хармс недвусмысленно намекает на связь его «мира» и того, где он живёт (обилие реалистических бытовых деталей 30-х годов, реплик). Но всё же, как сильно связаны эти миры? Каждый читатель Хармса сам решает, как ответить на этот вопрос. Некоторые Хармса воспринимают Хармса как автора забавных (или не очень) сценок или историй. Некоторым кажется неадекватной безумная мрачность и жестокость «мира». Всё это им кажется вымыслом, если и имеющим какое-то отношение к жизни, то весьма косвенное. Не настаивая на своей правоте, заметим, что мы придерживаемся противоположного мнения. Существуют эпохи, периоды, обстоятельства, заставляющие наблюдателей провести ревизию своих представлений о природе человека. Это банально, но если присмотреться к ситуациям диктатур, войн и репрессий3, то трудно будет отделаться от ощущения, что литература, имеющая отношение к действительности, — это как раз таки Хармс4. А отнюдь не признанные классики5. При знакомстве с соответствующими подробностями, у многих то и дело возникает вопрос: «как такое вообще возможно? Это же всё-таки люди...». Потому что сколько бы подлецов и убийц ни было описано в классической литературе, все они меркнут перед действительностью. В системе координат классиков — это невозможные, безумные события. А в системе координат Хармса, его «мира», напротив, ничего в этом удивительного нет. Так что ещё большой вопрос, чья литература адекватнее отражает, а главное — предсказывает действительность. Если даже поверхностно вчитаться в ныне известные документы сталинской (и не только) эпохи, то станет понятно, что это именно проза советских классиков — описание какого-то параллельного мира. А вовсе не проза Хармса (которая при этом совсем не протокол, а художественный «мир»).

Интересно вспомнить, что Хармс всё понял про свой «мир» именно после ссылки в Курск, которой предшествовали более полугода предварительного заключения и беседы со следователями. Каким это могло стать шоком для Хармса каждый читатель имеет возможность оценить самостоятельно: для этого нужно всего лишь просмотреть документы процессов 30-х годов.

Так что для нас — главное детище Хармса: его «мир» — интересен, в том числе, и как некая интерпретация мира настоящего; того, где живём мы.

Хармс — самостоятельный? Мы подробно изучали тексты Хармса, но практически никогда не говорили о его связи с другими авторами и, главное, практически ничего не говорим о специфической эпохе, в которую ему выдалось писать. Дело в том, что зрелая проза Хармса — совершенно самостоятельное явление. Это не ранний — поэтический — период, который не только вплетён в литературный (и шире — исторический) контекст, но и по большому счёту спровоцирован им6. Хармсовские стихи, несомненно, следует изучать, сопоставляя их с философией того времени и соответствующими художественными направлениями. Другое дело — хармсовская проза. Это уже явление другого уровня, оно — вне контекста. Проза Хармса — в самом лучшем смысле этого слова — автономна. Конечно, её можно (и некоторым интересно) сопоставлять с другими авторами, но она, в отличие от поэтического периода — в этом не нуждается. Соотнесение, встраивание Хармса в русскую и мировую литературу, поиск интертекстуальных связей могут быть достаточно интересными, но для понимания смысла его прозы, как нам кажется после всех наших изысканий, они абсолютно избыточны. Пожалуй, единственное, что затруднительно понять из прозы непосредственно, это довольно многочисленные отсылки к «чинарям» и «чинарству». Впрочем, мы всякий раз старались делать соответствующие комментарии. Равно как и приводить подходящие цитаты из дневника.

По той же причине мы отдельно не обращались к биографии Хармса7. Однако постоянно звучит вопрос:

Хармс — порождение эпохи?. Повлияла ли эпоха на то, как Хармс стал писать? Безусловно. Мрачность его «мира» целиком отражает тональность эпохи. Не зря одна из главных доминант в «мире» Хармса — страх. Но связана ли получившаяся литература с конкретным историческим периодом? Нет.

Поясним. Даже беглого хронологического взгляда на творчество Хармса достаточно, чтобы увидеть: необратимый разворот к прозе произошёл после 1932-го года. Именно в тот момент Хармс во время абсурдного следствия и ожидания этапа более полугода сидел в тюрьме, а после отбывал ссылку в Курске. Это, несомненно, стало для Хармса переломом. Для Хармса-писателя — уж точно. Более того, ни до, ни после (если судить по творчеству) ничего подобного уже не было. Но дело совсем не в том, что Хармс будто бы обнаружил, в какое неудачное время он живёт, как ужасен режим. Скорее, речь идёт о некоторой фиксации мировоззрения. Выглядит это так, будто бы Хармс бесповоротно осмыслил прошлые догадки про людей и происходящее. Не происходящее «в этот момент» — а вообще.

Ранний Хармс полон надежд и достаточно беззаботен. Он ищет пути постижения мира. В поэтическом периоде мир и Бог (а сознание Хармса всегда было религиозным) переплетены, находятся в одном пространстве8. После ареста и ссылки это меняется радикально. Теперь мир от Бога отделён: мир отказался от Бога (именно так: не Бог от мира, а мир от Бога). «Мир празднует порока дань». «Гнев Бога поразил наш мир...»9. А мир без Бога — по Хармсу — мерзок и ужасен. Как только наступает понимание этого всего, поэзия уже не может хоть сколь-нибудь адекватно отражать происходящее. Стихи — намного более жёсткие — Хармс ещё какое-то время пишет (например, «Постоянство веселья и грязи», «Страшная смерть»). Но даже в них всё ещё отчётливо присутствует неотъемлемо присущая поэзии гармония — более в мире неуместная. Безобразное в них не так безобразно. Возможно, когда Хармс осознаёт, что Бог на земле недостижим, он практически прекращает писать стихи (и пишет их теперь почти только для детей). Это целый путь: от «Полета в небеса»10 (стихотворение 1929-го года) до «пройти на небо» («Молодой человек, удививший сторожа»).

Возможно, зрелый Хармс вообще ощущал, что ему выпало жить после конца света11.

Хармс изображают мир, лежащий во зле. И в основе его текстов не какие-то поиски, коллизии, сюжеты, философские размышления, а христианское представление о мире, человеке, его падении и вместе с тем — предназначении12.

Отсюда понятно, почему мы не находим у Хармса никаких сетований по поводу режима, Сталина. Да, он прекрасно понимает, как всё плохо, что всё ухудшается, никаких иллюзий по поводу всего советского или революции у него не было уже в молодости (у одного из немногих литераторов того времени, живущих в Союзе, надо отметить). Но для него это, скорее, неотъемлемое свойство мира. И ничего иного нигде нет («Плохо всюду конечно. У нас тоже плохо», дневник, 1928). И по большому счёту никогда не было. Ни во что «земное» — Хармс не верит. На таком фоне абсурдно интересоваться сиюминутным и даже путями, которыми следует человечество. Для Хармса, по-видимому, оно уже пришло... Такая непривязанность к эпохе повлекла важное и очень редкое для прозы свойство. Она, по-видимому, совершенно не устарела. И даже до сих пор злободневна. Почти в той же степени, что была тогда...13

Хармс — сумасшедший? Многих занимает вопрос, были ли у Хармса нарушения психики. Это едва ли не самый распространённый вопрос. Биографы Хармса, как и большинство хармсоведов дают достаточно однозначный и чёткий ответ: нет14. Можно, например, опираться на воспоминания. Их сохранилось достаточно много. Из них можно узнать немало показательных деталей. Например, что Хармс чрезвычайно ценил хорошие манеры и сам в этом отношении был безупречен15. Хармс умел тонко чувствовать собеседника и при желании виртуозно подстраиваться под него16. Мягко скажем, не очень соответствует версии о сумасшествии, которому неизбежно сопутствуют неадекватные реакции на окружающую действительность. Кроме того, поведение Хармса было глубоко продуманным и отточенным, о патологической неконтролируемости и говорить не приходится17. В числе мемуаристов есть и очень близкие Хармсу люди. Практически каждый говорит об особом поведении Хармса, но большинство даже намёка не делает на его возможное сумасшествие18.

Теперь о том, о чём можно судить, исходя из литературы, записных книжек и писем. Совершенно ясно, что Хармс критически относился к написанному. Несомненно, его тексты безукоризненно выверены. Достаточно вспомнить тонкий характер редактуры (который мы несколько раз отмечали), чтобы понять, как тщательно Хармс добивался нужных ему эффектов. При чтении дневниковых записей вопроса об адекватности автора также не возникает. Это записи тонко рефлексирующего человека. Кроме того, наряду с литературными, у Хармса есть и строгие деловые письма. Наконец, едва ли не самое главное. Дело в том, что специальность Хармса, то, в чём он достиг непревзойдённых высот, — это манипуляция с юмором. Сумасшедший может быть забавным, даже очень смешным, но он никогда не сможет этим преднамеренно и в совершенстве управлять. «...Я умнее и менее талантлив, чем кажусь»...

Для кого писал Хармс? Ни в дневниках, ни в «Разговорах» мы не находим сетований Хармса по поводу принципиальной невозможности публикации его взрослой прозы в Советском Союзе. Чувствуется, что вопрос этот его не волновал. А жалобы и недовольство собой из-за того, что он опять ничего не написал, напротив, встречаются постоянно. Это перманентная тревога, что он — по своей вине — не делает чего-то самого важного. Не пишет. Хотя для чего писать? Для кого? Возможно, он писал для близких ему людей. Но, скорее — осмелимся предположить — Хармс ощущал своё и предназначение и писал для Бога.

Составить мнение о Хармсе как о человеке — непросто. Ещё труднее — не ошибиться. Для этого надо внимательно раздумывать над его текстами и его записными книжками. Мы это делали на протяжении всех предыдущих страниц. А сейчас добавим лишь довольно очевидные вещи. Хармс жил в объективно ужасное время: террор, нищета, невозможность что-либо издать и какой бы то ни было приемлемой общественной самореализации (к которой Хармс был вполне склонен — в молодости уж точно). Это всё было крайне мрачным фоном. Но Хармс, судя по всем доступным источникам, прекрасно знал, что хорошо, а что плохо. «Грех от добра» отличал с лёгкостью. И грех не оправдывал. Хотя и избежать не мог («Я погрязаю в нищите и в разврате», «я жизнь греховную веду»). Понимал, что его предназначение — писать19. Потому особенно тяготился грехом, праздностью и бездельем. Но иногда он жил и по-настоящему «возвышенной жизнию»... Плоды которой мы и изучаем с таким вниманием.

Примечания

1. Вспомним реплику Хармса из «Разговоров»: «Я произвожу неправильное впечатление. Я глубоко уверен, что я умнее и менее талантлив, чем кажусь».

2. Интересно, что Хармсу не понравился Кафка именно отсутствием юмора.

3. Едва лишь мы вспомним историю Сильвии Лайкенс (произошедшей в США в середине 60-х!), как хармсовские драки, насилие, садисты, фразы наподобие «Я спокойно наливаю полную чашку кипятка и плещу кипятком гостю в морду» перестанут казаться каким бы то ни было преувеличением: «За столом, попивая кофе, сидели две соседки. Дети в это время орали друг на друга, а малышка Деннис ревела без остановки. Вермиллион заметила девушку, стройную и хорошенькую, но запуганную и нервную, с подбитым глазом. "Это Сильвия", — сказала со вздохом Гертруда. А Пола Банишевски добавила: "Это я ей фингал поставила". Но прежде чем похвастаться, Пола налила стакан кипятка и плеснула им в Сильвию». Стоит добавить, что другие подробности этого дела с лихвой перекрывают даже ужасы «Реабилитации».

4. О подобном (в связи с кафкианским «Превращением») писал и Набоков: «Не знаю, читали ли вы года два назад в газетах о том, как совсем молоденькая девушка с молодым человеком убила свою мать. Начинается с совершенно кафкианской сцены: мать возвращается домой, застаёт дочь с молодым человеком в спальне, и молодой человек бьёт мать молотком — несколько раз, после чего утаскивает. Но женщина ещё корчится и стонет, и юноша говорит возлюбленной: "Дай молоток. Надо ещё разок её стукнуть". Вместо этого подруга дает ему нож, и он бьёт мать ножом — много-много раз, до смерти, — воображая, вероятно, что это комикс: человека бьют, он видит много звёздочек и восклицательных знаков, но потом оживает — к следующему выпуску. У физической жизни, однако, следующих выпусков нет, и девушке с юношей надо куда-то деть маму. "О, алебастр, он её полностью растворит!" Конечно растворит, чудесная мысль — засунуть её в ванну, залить алебастром, и дело с концом. А пока мама лежит в алебастре (напрасно лежит — может быть, алебастр не тот), девушка и юноша закатывают вечеринки с пивом. Сколько веселья! Пластинки с чудной музыкой, чудное пиво в банках. "Только в ванную, ребята, не ходите. В ванной чёрт знает что". Я пытаюсь показать вам, что в так называемой реальной жизни мы иногда находим большое сходство с ситуацией из рассказа Кафки. Обратите внимание на душевный склад этих идиотов у Кафки, которые наслаждаются вечерней газетой, невзирая на фантастический ужас, поселившийся в их квартире».

5. Сравним с записью Бунина из «Окаянных дней»: «Когда совсем падаешь духом от полной безнадёжности, ловишь себя на сокровенной мечте, что всё-таки настанет же когда-нибудь день отмщения и общего, всечеловеческого проклятия теперешним дням. Нельзя быть без этой надежды. Да, но во что можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о человеке? — Всё будет забыто и даже прославлено! И прежде всего литература поможет, которая что угодно исказит <...> Вообще, литературный подход к жизни просто отравил нас. Что, например, сделали мы с той громадной и разнообразнейшей жизнью, которой жила Россия последнее столетие? Разбили, разделили её на десятилетия — двадцатые, тридцатые, сороковые, шестидесятые годы — и каждое десятилетие определили его литературным героем: Чацкий, Онегин, Печорин, Базаров... Это ли не курам на смех...».

6. Подробности можно найти у Жаккара («Даниил Хармс и конец русского авангарда»).

7. Хотя любопытно, что, например, такие центральные для биографии Хармса вещи как поиски и путь к чуду, можно понять, изучая не что-либо, а именно его произведения и дневники. То есть в случае Хармса не столько биография помогает разобраться в творчестве, сколько наоборот: творчество — помогает что-то прояснить в биографии.

8. «Это быть то. Тут быть там. Это, то, тут, там, быть Я, Мы, Бог» («Нетеперь», 1930).

9. Стихотворение Хармса, написанное, предположительно, на рубеже 1937-го и 1938-го.

10. «Где мой Вася дорогой. Все хором: Он застрял на небесах. ВСЁ».

11. Такой версии придерживается, в частности, и автор одной из биографий Хармса — В.И. Шубинский.

12. Сравним с дневниковой записью Хармса: «Интересно, что почти все великие писатели имели свою идею и считали ее выше своих художественных произведений. Так например, Blake, Гоголь, Толстой, Хлебников, Введенский».

13. Как мы помним, Хармс называл свои творения «сыновья и дочери мои». Уместно привести дневниковую запись: «Не славны мои дети. Нет!». Не была хармсовская проза «славна» при жизни автора. Но... «Я дал им большую силу. Я дал им долговечность»...

14. При этом не отрицая, разумеется, расстройства невротического (Хармс сам пишет о своём неврозе; сюда же относятся многочисленные хармсовские ритуалы, иногда фигурирующие в воспоминаниях).

15. «Всегда аккуратно и чисто одет был, причесан. Очень вежлив, хорошо воспитан. С девушками разговаривал на вы» (Эмма Мельникова); «Этот человек пользовался большой любовью всех, кто его знал. Невозможно представить себе, чтобы кто-нибудь сказал о нем плохое слово — это абсолютно исключается. Интеллигентность его была подлинная и воспитанность — подлинная» (С.М. Гершов); «Внешне он лучше всего характеризовался одним словом — джентльмен. Высокий, красивый, прекрасно воспитанный, неизменно корректный, чистый, глубоко порядочный, он обладал совершенным чувством юмора и не менее совершенным чувством слова — и литературным слухом» (Н.В. Гернет); «Всегда подтянутый, всегда вежливый, прекрасно воспитанный. Очень выдержанный» (Н.Б. Шанько, жена А.И. Шварца). «Впрочем, на общем фоне эпохи джентльменство Даниила Ивановича могло (и должно было) выглядеть только чудачеством» (друг Хармса В.Н. Петров, тот самый, которому посвящён «Исторический эпизод»).

16. «Даниил Иванович в любой жизненной ситуации умел как-то сразу понять собеседника» (Борис Семёнов); «Хармс производил впечатление чрезвычайно светского человека. Держал себя свободно и, как все очень светские люди, давал возможность развернуться своему собеседнику» (С.М. Георгиевская). «Это был человек необычайного обаяния, больших знаний и большого ума. И беседы наши были только об искусстве — и больше ни о чем». Конечно, Хармс далеко не с каждым говорил «только об искусстве». Но и об искусстве Хармс с этим собеседником говорит по-особому: «Наши беседы меньше всего касались поэзии, — эта область была для меня не очень знакома. Да и Даниил Иванович никогда ничего подобного не требовал, он знал мои склонности и что экзальтировать меня поэтическими находками невозможно, просто не поддаюсь» (Гершов).

17. «Он был неизменно корректен и вежлив. Ничего из того, что он думал и чувствовал, по его поведению было угадать нельзя» (Георгиевская). См. также все воспоминания Алисы Порет.

18. В этом смысле очень показательны воспоминания жены Хармса Марины Малич: «Даня был странный. Трудно, наверное, было быть странным больше. Я думаю, он слишком глубоко вошел в ту роль, которую себе создал». При этом у неё и мысли не возникало о сумасшествии мужа: эпизод в больнице, где Хармс имитировал психическое расстройство, произвёл на нее сильнейшее впечатление: «Когда мы вышли на улицу, меня всю трясло и прошибал пот». По воспоминаниям Малич, Хармс объяснял эту имитацию так: «— Я совершенно здоров, и ничего со мной нет. Но я никогда на эту войну не пойду» («Он и представить себе не мог, как он возьмет в руки ружье и пойдет убивать»). Известны воспоминания и более далёких людей: «Я всегда знал, что Хармс умен, его чудаковатость была маской, а шутом гороховым, каким его считали некоторые, он никогда не был» (Л. Пантелеев); «Даня иногда приходил, и мы с ним решали задачки по тригонометрии, алгебре. Он хороший математик был, очень развитой человек. Я после него не встречала никого такого. Во всех отношениях развитой» (Эмма Мельникова). Показателен и фрагмент письма Хармса к Поляковской: «Всё это очень не современно [вспомним мемуары Петрова!] и я решил не говорить Вам этого <...> Я и теперь, в письме, не сказал Вам почти ничего. Только совсем чуть чуть. Да и то Вы решите, что я либо шучу, либо я сумасшедший». Хармс действительно был не глуп и всё понимал.

19. «Я очень плохой человек. Надо больше думать о стихах» (ранняя запись).

 
 
 
Яндекс.Метрика О проекте Об авторах Контакты Правовая информация Ресурсы
© 2024 Даниил Хармс.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.