Голубая тетрадь

«Голубой тетрадью» исследователи окрестили одну хармсовскую тетрадку, обтянутую голубым муаром. Это, конечно, далеко не сборник «Случаи», но всё же некоторая последовательность текстов под одной обложкой. Что, ввиду известных обстоятельств, для Хармса редкость.

Начинается этот «альбом» загадочно: «Я видел однажды, как подрались муха и клоп. Это был так страшно, что я выбежал на улицу и убежал чорт знает куда. Так и в альбоме: напакостишь, а потом уже поздно будет». С одной стороны, повествователь как будто бы глуп, поскольку он не в состоянии провести корректные аналогии. С другой стороны, в этой интонации есть глубина (усиленная страхом), а в последнем предложении и серьёзность. Вот с этого переплетения «Я» и «мудрого старика», Хармса и его литературы — всё здесь и начинается.

Первые девять номеров составляют некое единое повествование. «(1) Мое мнение о путешествиях кратко: Путешествуя, не заезжай слишком далеко, а нето увидишь этакое, что потом и забыть будет невозможно. А если что либо сидит в памяти слишком упорно, человеку делается сначала не по себе, а потом и вовсе трудно поддерживать свою бодрость духа». Интонация и некоторые образы, несомненно, близки «Я». Но уже сейчас здесь слишком много от хармсовского «резонёра». Это то самое переплетение. Которое в следующем фрагменте только усиливается: «(2) Так например: один часовых дел мастер, тов. Бадаев, не мог позабыть слышанную им некогда фразу: "Если бы небо было криво, оно не стало бы от этого ниже"». Такой «пример» (как и «пример» с человеком, который хотел стать оратором, а судьба отрезала ему язык) сильно снижает пафос, который мы всё же имели основания подозревать в первом фрагменте. Однако далее неожиданно следует авторское смещение интонации в сторону «Я». Мысли тов. Бадаева по поводу этой фразы оказываются вполне адекватными: «она его раздрожала, он находил ее неразумной, даже лишенной всякого смысла»; «Если же утверждение в этой фразе было истинно, то тогда оно было слишком неважно и ничтожно, что бы о нём говорить. И во всяком случае, услышав однажды эту фразу, её следовало бы сразу же забыть. Но вот этого-то и не получалось: тов. Бадаев постоянно помнил эту фразу и тяжело страдал». Такое отчётливое и прочувственное описание болезненной навязчивости, в особенности по поводу чего-то глупого и вроде бессмысленного, «тяжелые страдания» вроде как отсылают к «Я». Однако вот чем это перемежается: размышляя о неправильности этой фразы, тов. Бадаев вспоминает знающего физика «Перльмана», который «смысл этой фразы разорвал бы в клочья, как молодой пёс разрывает в клочья ночные туфли». Апофеоз: объявление этой фразы «враждебной нормальной европейской мысли». Более всего это напоминает «водевиль» (о котором, помимо прочего, всегда напоминает явление «резонёра»). Изначально вполне нормальные мысли (будь то предостережение о слишком далёких путешествиях или констатация того, что «трудно сказать что ни будь о Пушкине тому, кто ни чего о нём не знает») сменяется обесценивающим «сдвигом» в глупость и безумие рассказчика.

По схеме «водевилей» построены и следующие фрагменты. Некоторая новизна для нас в том — что канон здесь интонационно близок к «Я». «(3) Человеку полезно знать только то, что ему пологается». Вроде нормальная фраза. Но далее следует уже привычного вида «пример»: «Могу в пример привезти следующий случай: один человек знал немного больше, а другой немного меньше того, что им пологалось знать. И что же? Тот, что знал немного меньше, разбогател, а тот, что знал немного больше — всю жизнь прожил только в достатке». На смену «Я» приходит невыносимый в любовании собственными потрясающими суждениями «резонёр». Также устроен и следующий фрагмент: «(4) С давних времён люди задумываются о том, что такое ум и глупость». И тут же: «По этому поводу я вспоминаю такой случай: Когда моя тётка подарила мне письменный стол, я сказал себе: "ну вот, сяду за стол и первую мысль сочиню за этим столом особенно умную". Но особенно умной мысли я соченить не мог». Первое предложение — было близко к «Я». Правда уже с оттенком «резонёрства», которому и дан ход во втором. Однако завершается фрагмент очередным разворотом в сторону «Я»: «"Хорошо. Не удалось сочинить особенно умную мысль, тогда сочиню особенно глупую". Но и особенно глупую мысль сочинить тоже не мог». Сказано не без горечи... Восхождение к «Я» продолжается: «(5) Всё крайнее сделать очень трудно. Средние части делаются легче. Самый центр не требует никаких усилий. Центр — это ровновесие. Там нет никакой борьбы». Это почти хармсовский трактат. «(6) Надо ли выходить из ровновесия?». Вроде всё серьёзно — ни одного указания на обратное. «(7) Путешествуя, не предавайся мечтам, а фантазируй и обращай внимание на все даже мелочи». Вот, во что трансформировалась тема путешествия (с первого же предложения немного «резонёрская», хотя и с явным оттенком «Я») из фрагмента (1). В практически дневниковое высказывание (7). «(8) Сидя на месте, не верти ногами» — «сдвиг» в «резонёрство». «(9) Всякая мудрость хороша, если её кто ни будь понял». Последний поворот к «Я». «Не понятая мудрость может запылиться» — и всё-таки финальное пикирование в идиотское «резонёрство». Хотя, может, и не без оттенка горькой самоиронии. Первые девять номеров по степени сменяемости «Я» и «резонёра» напоминают хармсовские письма (где сложно переплетены «Я» и «мудрый старик»).

Следующий номер — (10) — знаменитый текст «Был один рыжий человек...» (из «рубрик» «картина мира» и «философское»), на который мы уже смотрели с разных сторон в обеих книгах.

Номер (11) мы затрудняемся отнести к какой-либо основной «рубрике»: «У одной бабушки было во рту только четыре зуба. Три зуба наверху, а один внизу <...> У бабушки было четыре зайца. Три зайца наверху, а один заяц внизу <...> Зайцы пили чернила и ели бурачки. Се-се-се! Зайцы пили чернила и ели бурачки!». Да, рассказчик, безумен. Но не доверять мы ему, как всегда у Хармса, оснований не имеем. То, о чём он говорит, действительно в «мире» происходит. «Неопределённый» текст.

(12)-й текст — наитипичнейшее «насилие»: «Некий Пантелей ударил пяткой Ивана. Некий Иван ударил колесом Наталью...» Каждое новое предложение продолжает эту «схему», только вместо «пятки» и «колеса» далее фигурируют «намордник», «корыто», «поддёвка», «доска», «лопата», «кувшин». Все «ударяют» друг друга «по кругу», а после того, как «некая Татьяна ударила кувшином Елену», рассказчик констатирует: «И началась драка». Это тот самый невероятно глупый и испорченный рассказчик. Происходящее до сих пор для него, видимо, дракой ещё не было. Далее каждый, соответственно, «отвечает» (действие движется в обратном направлении): «забором», «матрацом», «чемоданом», «подносом», «руками», «Семён плевал Наталье в уши. Наталья кусала Ивана за палец. Иван легал Пантелея пяткой. Эх, думали мы, дерутся хорошие люди». Можно только ещё раз вспомнить: «Хорошие люди и не умеют поставить себя на твёрдую ногу».

Следующий текст, в отличие от номера (11), с абсурда начинается: «(13) Одна девочка сказала: "гвя"...» и т. д. Но далее возникает «картина мира». И вот, что в неё закрадывается: «Свиньи горох ели. Рагозин в женскую баню подглядывал. Сенька на Маньке верхом сидел. Манька же дремать начала». «Мир» — обыденно — мерзок (здесь акцент на «половом»). «Потемнело небо. Заблистали звёзды. Пот полом крысы мышку загрызли. Спи, мой мальчик, и не пугайся глупых снов. Глупые сны от желудка». Ещё и полон идиотами.

Под номером (14) — стихотворение. И далеко не всё там абсурдно. Внятно уже начало: «Брейте бороду и усы! Вы не козлы, что бы бороду носить. Вы не коты, чтобы усами шевелить». Есть тут, как и в прошлом тексте, «половое». Которое в конце, видимо, к авторскому сожалению, отчасти переходит в «Я»: «Толстенькие девочки, Пригласите нас на праздники». Номер (15) — тоже стихотворение с элементами абсурда. Но и тут (что традиционно для «Голубой тетради») — в центре «Я». «Расступитесь, глупые зрители...» (вспомним столько раз поминаемый «Едит трамвай...»). «Не перечте мне. Пожалеете». Элементы «мудрого старика». «Ваши трусливые глаза неприятны богам. Ваши рты раскрываются некстати...». И вновь реплики ближе к «Я». «Подметайте свои комнаты — это вам положено от века <...> Я солью питаюсь, а вы сахаром. У меня свои сады и свои огороды. У меня в огороде пасётся своя коза. У меня в сундуке лежит меховая шапка. Не перечте мне, я сам по себе, а вы для меня только четверть дыма». И вообще «я для вас запертая шкатулка».

«(16) Сегодня я ничего не писал. Это неважно». Типичная дневниковая запись. «(17) Жалобные звуки испускал Димитрий. Анна рыдала, уткнувшись головой в подушку. Плакала Маня». Поэтическое описание всеобщей скорби. А 1937 только начался.

После этого два смешных текста — «водевиля». «(18) — Федя, а Федя! — Что-с? — А вот я тебе покажу что-с! (Молчание)». Канон — диалог, где один недоволен другим. «— Федя, а Федя! — В чём дело? — Ах ты, сукин сын! Ещё в чём дело спрашиваешь». Ситуация накаляется. «— Да что вам от меня нужно? — Видали? Что мне от него нужно! Да я тебя, мерзавца, за такие слова... Я тебя так швырну, что полетишь, сам знаешь, куда!». Диалог сильно трансформировался. Но какого его окончание: «— Куда? — В горшок. (Молчание)». «Сдвиг» в том, что один из участников — на самом деле безумен и напоминает «мудрого старика». Следующий номер построен на том же и ещё более проясняет происходящее: «(19) — Федя, а Федя? — Да что вы, тётенька, с ума сошли? — Ах! Ах! Повтори, как ты сказал! — Нет, не повторю. — Ну то-то! Знай своё место! Небось! Тоже!». Безумную очевидно потрёпанную жизнью «тётеньку», у которой в голове явно что-то своё, Петя, видимо, видит впервые. Ей изо всех сил хочется продемонстрировать свою силу о влияние, о которых она, будучи совершенно ничтожной, мнит. При этом она либо чувствует, что конкретно с Федей так себя вести безопасно, либо от безумия совсем потеряла страх, и фантазии «мудрого старика» превращаются в реплики.

Текст (20) вновь о засилье «насилия» и об обыденности такого положения вещей: «Пробежала мышка. За мышкой бежал Иван с длинной палкой. Из окна смотрела любопытная старуха. Иван, пробегая мимо старухи, ударил её палкой по морде». «Любопытная старуха», — типичный «мир»...

Следующие два текста — четверостишия. Первый наполовину детский, наполовину «Я»: «(21) С прогулки возвратясь домой, / Я вдруг воскликнул: Боже мой! / Ведь я гулял четыре дня! / И что подумает родня?». А следующее стихотворение серьёзно. И о жизни в целом. Что у раннего Хармса-поэта неизменно сопровождалось абсурдом. Но тут на него нет и намёка: «(22) Погибли мы в житейском поле. / Нет никакой надежды боле. / О счастьи кончилась мечта. / Осталась только нищета. 3 апр<еля> 1937 года»1.

Всё это «Я». Которое в следующем номере буквально переходит в дневниковую запись (как и в (16)): «(23) Обладать только умом и талантом слишком мало. Надо иметь ещё энергию, реальный интерес, чистоту мысли и чувство долга». Это запись-размышление. А следующая — о «событиях сегодняшнего дня [4 апреля], ибо они поразительны». «Вернее: особенно поразительно одно событие, я его подчеркну» (фисгармонию продавали за «900 руб. только»). Остальные события не так поразительны (например, «мы вчера ничего не ели», денег нет совсем).

Далее следует одно из хармсовских заданий самому себе. Знаменитое. «(25) Довольно праздности и безделья! Каждый день раскрывай эту тетрадку и вписывай сюда не менее пол страницы. Если нечего записать, то запиши хотя бы по совету Гоголя, что сегодня ничего не пишется. Пиши всегда с интересом и смотри на писание как на праздник».

Текст (26) зачёркнут. Это была зарисовка-мечта, где персонаж типа «Я» — Фонарев — неожиданно разбогател и «вдруг получил возможность хорошо одеться, отремонтировать свою комнату, обставить её дорогими вещами, купленными в комиссионном магазине». Кроме того, он может теперь «каждый день обедать <...> а вечером забираться в кавказский буфет и сидеть там до закрытия». А «когда Фонарев был еще бедным, у него было много друзей». И когда им было нечего есть, они ходили друг к другу. Но когда ни у кого ничего не было, они шли к Минаеву. Денег (и стало быть еды) у него не было, зато была библиотека...

Номер (27) — продолжающие автобиографическую линию пронзительные поэтические записи про себя: «Так начинается голод: / С утра просыпаешся бодрым, / Потом начинается слабость, / Потом начинается скука; / Потом наступает потеря / Быстрого разума силы, — / Потом наступает спокойствие, / А потом начинается ужас»... Следующее стихотворение — очередное послание себе: «(28) Тебя мечтания погубят. / К суровой жизни интерес / Как дым исчезнет. В тоже время / Посол небес не прилетит. / Увянут страсти и желанья, / Промчится юность пылких дум... / Оставь! Оставь, мой друг, мечтанья / Освободи от смерти ум». Всё легко узнаётся: губительность страстей, связь их со смертью и жажду «прилёта посла небес»...

Последний текст (29) «Голубой тетради» — одно из ремесленных «упражнений в классических размерах» («День (Амфибрахий)»). Как видим, в «Голубой тетради» в том или ином виде представлены почти все «рубрики». Нельзя назвать «Голубую тетрадь» полноценным сборником. Но она во многом показывает, чем жил Хармс. Как тесно были переплетены Хармс, «Я»; «резонёр», «мудрый старик» и его литература вообще.

Примечания

1. Интонационно похожее стихотворение, возможно, лучшее у Хармса, будет написано через четыре месяца: «Мы — это люди / Вы — это боги / Наши деревни / Ваши дороги».

 
 
 
Яндекс.Метрика О проекте Об авторах Контакты Правовая информация Ресурсы
© 2024 Даниил Хармс.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.