I. Н. Заболоцкий и М. Зенкевич: обэриутское и акмеистическое мироощущение

Проблема «Заболоцкий и Зенкевич» представляет собою на самом деле часть более широкого вопроса, связанного с необходимостью более тщательного изучения типологической общности двух литературных направлений, ставивших перед собою весьма сходные задачи. Главное их сходство заключается в том, что обэриуты и акмеисты провозглашали антиромантическую вообще и антисимволистскую в частности эстетическую платформу. Однако, говоря об акмеизме, нельзя не заметить, что по отношению к этому литературному направлению обэриуты не представляли единого целого, у них не было более или менее единой позиции, как это, скажем, сформировалось по отношению к символизму или футуризму — поэтому на сегодняшний день наиболее релевантным оказывается подход, при котором рассмотрению подвергается не столько проблема «ОБЭРИУ и акмеизм», сколько «обэриуты и акмеисты».

В этом плане выбор фигуры Н. Заболоцкого представляется достаточно репрезентативным. Он был единственным из обэриутов, кто смог выпустить свою книгу стихов («Столбцы», 1929), причем книгу действительно обэриутскую. С другой стороны, литературная позиция Заболоцкого, стоявшего на правом фланге объединения, помогала ему преодолевать групповые рамки и ограничения, давая возможность опираться на несколько более широкий пласт современной литературы, а не только на крайне левые направления, как это было, к примеру, у Хармса и Введенского.

Что мы знаем об отношениях Заболоцкого с акмеистами?

К Мандельштаму он относился почти благоговейно. Еще в письме от 11 ноября 1921 года к своему другу и земляку М.И. Касьянову он пишет: «Здесь Мандельштам пишет замечательные стихи. Послушай-ка...» — и далее приводится стихотворение «Возьми на радость из моих ладоней...»1 Вышедшие «Столбцы» Мандельштам оценил отрицательно, что, впрочем, не изменило восторженное отношение к нему Заболоцкого. Как вспоминал Б. Слуцкий, «даже в конце жизни Заболоцкий чтил Мандельштама и с доброй улыбкой рассказывал, как тот разделывал под орех его стихи»2. С Гумилевым пересечься Заболоцкому не удалось, он был расстрелян как раз в 1921 году, когда восемнадцатилетний юноша приехал в Петроград из Уржума. Что же касается Ахматовой, то, по ее собственному свидетельству, она всегда ценила стихи Заболоцкого, однако его отношение к ее поэзии было весьма сложным3.

Примером непосредственного и содержательного отклика акмеиста на обэриутскую поэзию Заболоцкого стал обзор М. Зенкевича в № 6 Нового мира за 1929 год, в котором среди нескольких вышедших книг молодых поэтов рецензируются и «Столбцы». Причем отзыв был чрезвычайно благожелательный. Отметив, что сборник «привлекает внимание необычным в нашей молодой поэзии "лица необщим выраженьем"», Зенкевич выдал Заболоцкому небывалый аванс, который не может не привлечь внимания:

Несмотря на крайнюю прозаичность своих тем, близких к темам Зощенко, Заболоцкий не впадает в стихотворную юмористику типа Саши Черного и держится на высоте «станковой» лирической поэзии, продолжая линию акмеизма от «Аллилуйя» и «Плоти»...4.

Эта рецензия приобретает особенную важность еще и потому, что перед нами — практически единственный отзыв поэта-акмеиста на обэриутский сборник на фоне отсутствия какого-либо подобного материала.

В двадцатые — тридцатые годы прошло несколько дискуссий об акмеизме и неоакмеизме, критики «зачисляли» в акмеисты самых разных поэтов, к акмеизму не имевших ни малейшего отношения5. Однако в данном случае речь идет о признании продолжения традиции не критиком со стороны, а одним из знаменитой «шестерки». Отсылка к В. Нарбуту тоже знаменательна: Зенкевич, разумеется, не мог ссылаться на самого себя, а известно, что вместе с Нарбутом он составлял как бы внутреннюю группу среди акмеистов. «Мы ведь как братья по крови литературной, мы такие, — писал Нарбут своему другу. — Знаешь, я уверен, что акмеистов только два — я да ты. <...> Это будет наш блок — "Зенкевич и Нарбут". И в другом письме ему же: "А мы — и не акмеисты, пожалуй, а натуралисты-реалисты"»6. Таким образом, Зенкевич как бы авторизует принадлежность Заболоцкого не просто к акмеизму, а к самому близкому для него типу этого направления.

Общность антиромантического подхода Заболоцкого и Зенкевича заключается в том, что они оба работают с романтическими моделями, используя их как изначальный материал (характерный признак авангарда). При этом оба поэта стремятся к преодолению инерции восприятия (ср. известную мысль В. Шкловского о том, что контакт реципиента с текстом самоценен и должен быть максимально продлен). «Свое» при этом вводится в чужую модель в качестве обнажаемого приема, эту модель диверсифицирующего. И у Заболоцкого, и у Зенкевича объектом диверсификации выступают прежде всего традиционные романтические темы (любовь, вдохновение, героизм), тип романтического героя, а также сентименталистское понимание природы как носительницы высших ценностей. При этом на первый план выступает общеавангардное стремление к выражению одного ряда через другой, параллельный, в данном случае, — это ряды духовный и материальный (см., например подмену любовной страсти к женщине страстью к еде или принципиальную физиологизацию духовных процессов). Ярче, конечно, это выглядит у Заболоцкого. Например, в «Свадьбе» изображенные яства и напитки очеловечены, а люди, их поедающие, наоборот, напоминают кушанья (этот принцип изображения поддерживается также и на языковом уровне, ср.: Мясистых баб большая стая — это говорится о гостях). Любопытно, что бабы — как у Зенкевича, так и у Заболоцкого превращаются в неких инфернальных служительниц:

Здесь бабы толсты, словно кадки <...>
и мясо властью топора
лежит, как красная дыра;
и колбаса кишкой кровавой
в жаровне плавает корявой

(Н. Заболоцкий. На рынке — ВДЛ. С. 32)

Ср.:

Помои красные меж челюстей разжатых
Спустивши, вывалят из живота мешок,
И бабы бережно в корытах и ушатах
Стирают, как белье, пахучий ком кишок

(М. Зенкевич. Свиней колют — СЭ7. С. 96)

Страсть к женщине подменена в «Рыбной лавке» страстью к еде (в стихотворении постоянная игра на полисемии), причем мостиком, связывающим столь разнородные объекты любви, становится физиологическая основа процесса. Ее экспликация — мощный деромантизирующий фактор; вот строки, посвященные балыку:

О, самодержец пышный брюха,
кишечный бог и властелин,
руководитель тайный духа,
и помыслов архитриклин,
хочу тебя! Отдайся мне!
Дай жрать тебя до самой глотки!
Мой рот трепещет, весь в огне,
кишки дрожат как готтентотки,
желудок в страсти напряжен,
голодный сок струями точит —
то вытянется как дракон,
то вновь сожмется что есть мочи,
слюна, клубясь, во рту бормочет,
и сжаты челюсти вдвойне.
Хочу тебя! Отдайся мне!

(ВДЛ. С. 45)

Обращает на себя внимание вполне однозначно новаторская маркированность для XX века такого обращения, как: «Хочу тебя! Отдайся мне!». Уже прозвучало «Мария — дай!» в «Облаке в штанах» Маяковского и не менее знаменитое: «Я больше не ревную, / Но я тебя хочу» — О. Мандельштама.

Функциональное сходство процессов поглощения пищи и омертвения (умирания) ярче всего продемонстрировано в поэзии Н. Олейникова, и мы не будем на этом останавливаться. Но тенденция эта прослеживается и у Зенкевича, правда в несколько обратном ключе, ср.:

И в полдень, в знак наставших перемирий.
Трубят рога, и теплые тела
Сползаются у длинного стола
До бойни вновь оживлены на пире

(«Валгалла» — СЭ. С. 67)

У Зенкевича при этом физиологизации (а следовательно, и материальной акцентуализации) подвергаются даже те части человеческого тела и органы, которые традиционно воспринимались почти исключительно символически (мозг, сердце и т. п.). Так, целый ряд стихотворений в «Дикой порфире» и позже построены на приданию организму человека или животного своеобразной «прозрачности»: срываются поверхностные покровы, и нарушается привычная инерция восприятия. Постоянная балансировка между материальным и духовным началом в природе приводит к тому, что включаются ранее не задействованные рецепторы (а это один из важнейших акмеистических приемов), и мозг становится «жирным», «жидким», он обретает вес (мозга жирный груз), мир Зенкевича окрашивается в красный цвет — цвет вытекающей крови. Форма заменяется материалом:

И чудится, что в золотом эфире
И нас, как мясо, вешают Весы...

(«Мясные ряды» — СЭ. С. 57)

Этот прием, связанный опять же с игрой на омонимии, был воплощен Заболоцким в стихотворении «На рынке»:

А вкруг — весы как магелланы,
отрепья масла, жир любви,
уроды словно истуканы
в густой расчетливой крови

(ВДЛ. С. 33), —

а также в уже упоминавшейся «Рыбной лавке»:

Весы читают «Отче наш»,
две гирьки, мирно встав на блюдце,
определяют жизни ход...

(ВДЛ. С. 46)

Превращение тела в мясо — одна из инвариантных тем Зенкевича, также определяющая его антиромантическую тональность при соположении таких извечных тем, как любовь и смерть. В стихотворениях «Бык на бойне» и «Дробя с могучего наскока...» показана любовь животных, которая оказывается сильнее страха смерти и заставляет их соединяться «над трепыхающимся трупом» или за полчаса до гибели. Абсолютное преобладание физиологизма, упомянутого «темного прозренья» неразумной природы позволяет Зенкевичу избежать романтизации (ср. романтическую реализацию той же темы в стихотворении Багрицкого «Весна, ветеринар и я»).

Метафора студня для описания наиболее «возвышенных» органов человеческого тела заимствована Зенкевичем, по-видимому, у Анненского, в стихотворении последнего «Черная весна» упоминается «студень глаз». В цитировавшемся сонете Зенкевича «Валгалла» встречаем: «И стынет мозг, как студень в красном жире» (пример «обратной пародии» встречаем у Абрама Эфроса, в вышедших в 1922 году «Эротических сонетах» он «возвращает» пафос; в 6 сонете в сильной позиции коды: «И стынет мозг в истоме без названья»). Вообще, диалог, иногда полемический, Зенкевича с Анненским был длинным, можно назвать интересный пример, когда в стихотворении «Сумрак аметистов» одна из важнейших тем Анненского инверсируется в сниженный пласт: аметисты росинок, гибнущие без следа в траве превращаются у Зенкевича в «аметисты тленья»; прием, очевидно, также заимствованный из «Черной весны», антиромантический поворот которой должен был Зенкевичу, безусловно, импонировать.

Говоря о мотиве, связанном с человеческим мозгом, нельзя пройти мимо сквозного для обоих поэтов мотива черепа-чаши, восходящего к глубокой древности. У Зенкевича она возникает впервые в стихотворении «Под мясной багряницей...»:

Но вижу не женскую стебельковую, а мужскую
Обнаженную для косыря гильотинного шею.
На копье позвоночника она носитель
Чаши, вспененной мозгом до края

(СЭ. С. 92)

Далее образ развивается в стихотворении «Тягостны бескрасные дни...» и соединяется с мотивом жертвенности:

Черепную чашу пригубь,
Женщина, как некогда печенег.
Ничего, что крышка не спилена,
Что нет золотой оправы. Ничего.
Для тебя налита каждая извилина
Жертвенного мозга моего

(СЭ. С. 105)

Это стихотворение не было опубликовано в свое время, но тем поразительнее совпадение развития образа. В поэме Заболоцкого «Школа жуков» изображены:

Из алебастра сделанные люди,
у которых отпилены черепные крышки,
мозг исчез, а между стеклянных глазниц
натекла дождевая вода <...>.
Сто наблюдателей жизни животных
согласились отдать свои мозги
и переложить их в черепные коробки ослов,
чтобы сияло животных разумное царство.
Вот добровольная расплата человечества со своими рабами!
Лучшая жертва,
которую видели звезды!

(ВДЛ. С. 93)

Соотношение «человек — природа» у обоих поэтов предполагает существование в их поэтическом универсуме двух типов разума — «светлого» и «темного», первый из которых связан с авторефлексией и органичен только для человеческого сознания, а второй присущ лишь органической природе и животным. Для Заболоцкого оба типа разума обладают известной неполнотой и лишь их соединение может привести к мировой гармонии. У него природа — хаос без человеческого разума. В стихотворении «Лодейников в саду» мы встречаем знаменитые строки о круговороте смертей в природе:

...Над садом
шел смутный шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся адом,
свои дела вершила без затей.
Жук ел траву, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы,
И страхом перекошенные лица
ночных существ смотрели из травы

(ВДЛ. С. 137)

Герою остается грустно иронизировать над романтическими штампами:

Так вот она, гармония природы!
Так вот они, ночные голоса!

(Там же)

Но и человек неполон без природы, таким образом, лишь в их соединении может наступить гармония, и именно путь к ней рисует Заболоцкий в «Школе жуков». Метафора превращается в реальность, а образ черепа-чаши впоследствии перейдет в «Неизвестного солдата» О. Мандельштама с примерно теми же коннотациями.

У Зенкевича примат «темного», «низшего» разума над «светлым», «высшим» очевиден, и он, по мысли автора, служит своеобразным постоянным резервуаром положительного знания, из которого человеку нужно постоянно черпать (ср. в его стихотворении «Человек»). Особо надо выделить мотив генетической памяти, существующий в каждом человеке (ср.: «И я с душой мятущейся — лишь слепок / Давно прошедших, сумрачных теней» или: «Не порывай со мной, как мать, кровавых уз...»). Тема эта, нашедшая затем свое воплощение в «Костре» и «Огненном столпе» Н. Гумилева, отразилась и у Заболоцкого:

Чтоб кровь моя остынуть не успела,
Я умирал не раз. О, сколько мертвых тел
Я отделил от собственного тела!

(Метаморфозы)

Примечания

1. Заболоцкий Н. Собрание сочинений. М., 1984. Т. 3. С. 301.

2. См.: Заболоцкий Н. Огонь, мерцающий в сосуде. М., 1995. С. 78.

3. Об отношении Ахматовой к обэриутам нам известно, главным образом, по мемуарам Л.К. Чуковской, а также по воспоминаниям И. Бахтерева. Последние носят наиболее целостный характер. По ним, в частности, видно, что Ахматова, подозревая негативное отношение обэриутов к своей поэзии, сама ценила их творчество и их талант, не принимая, разумеется, для себя их эстетической позиции. Впрочем, как замечает М. Мейлах, «Ахматова, конечно, ошибалась, когда в одном из писем <1966 г.> (см.: Памяти Ахматовой. Париж, 1984. С. 36) писала о враждебности к ней обэриутов, такое к ней отношение со свойственной ему односторонней прямолинейностью сохранял... один Заболоцкий» (Введенский. I. С. 35—36). Там же Мейлах цитирует сообщенные ему Е.В. Сафоновой сведения, что «после выхода в 1940 г. сборника Ахматовой "Из шести книг" Введенский заново открыл для себя этого поэта и в одном из своих последних приездов в Москву с увлечением читал этот сборник у нее на Плющихе. Он проницательно заметил, что включенное в эту книгу стихотворение "И упало каменное слово...", составляющее часть "Реквиема", куда оно входит под названием "Приговор", — отнюдь не любовное» (I. С. 35).

4. Зенкевич М. Обзор стихов // Новый мир, № 6, 1929. С. 219.

5. См. об этом: Лекманов О. Книга об акмеизме. М., 1998. С. 142—143. Невозможно не согласиться с положением автора о том, что советские поэты, которых критики так или иначе причисляли к акмеистам (И. Сельвинский, М. Светлов, Н. Тихонов, В. Луговской, А. Сурков и мн. др.), «были вполне далеки и от филологического пафоса, и от стремления к равновесию между "земным" и "метафизическим" и уж тем более от тех принципов семантической поэтики, которые объединяли Гумилева, Мандельштама и Ахматову» (С. 142—143).

6. Письма В. Нарбута М. Зенкевичу // Арион, № 3, 1995. С. 47.

7. Зенкевич М. Сказочная эра. М., 1994. Далее — СЭ с обозначением страниц.

 
 
 
Яндекс.Метрика О проекте Об авторах Контакты Правовая информация Ресурсы
© 2018 Даниил Хармс.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.