Д. Иоффе. «От Блока к Хармсу — пертурбации "Текста жизни" и "Текста поэзии"» (К вопросу об одном физиологическом подтексте феномена жизнетворчества)

Специальная зависимость Даниила Хармса от топики тактильной женской сексуальности, от женского полового расположения, сегодня стала, вероятно, неким общим местом в реализации его «личного образа», в воссоздании его в нашем современном досужем сознании. В пору повторить вслед за хармсовой второй (и последней) женой Мариной Малич-Дурново:

«Что составляло для него (Хармса — Д.И.) главный интерес? Чем он внутренне жил, помимо писаний? Я думаю, очень важную роль в его жизни играла область сексуального. Судя по тому, что я видела, это было так. У него, по-моему, было что-то неладное с сексом. И с этой спал и с той... Бесконечные романы. И один, и другой, и третий, и четвертый... бесконечные!1»

Это отнюдь не случайное высказывание Марины. Она не устает повторять вполне созвучные этому вещи:

«Я в конце концов устала от всех этих непонятных мне штук. От всех этих бесконечных увлечений, романов, когда он сходился буквально со всеми женщинами, которых знал. Это было, я думаю, даже как-то бессмысленно, ненормально2

Этот мотив некоей «ненормальности» (на почве гиперактивной эротической зависимости от все новых и новых женских генитальных услад) всего сексуального бытия Даниила Ивановича может быть (при желании) вычленен, с достаточной долей недвусмысленности, из доступных ныне «квази-звуковых» воспоминаний Марины Малич3.

Здесь, также, надо отметить, что сексуальная константа жизни и творчества рассматриваемых нами авторов, относящихся как к русскому Символизму, так и к ОБЭРИУ, была в своё время детально исследована в замечательной штудии Н.А. Богомолова4.

Нас же в последующем размышлении о некоторых аспектах творчества Хармса и Блока, будет интересовать отнюдь не формирование и описание Общей Теории Сексуальности рассматриваемых авторов, но лишь один специфический мотив, лишь одно примечательное свойство, «жизненно-творческой» поэтики как Хармса, так, по нашему мнению, и Блока. Мы заранее просим наиболее чопорных коллег набраться изрядного запаса толерантности и терпения, ибо речь пойдет о материях наиделикатнейших, в частности о таких, которые «академическая бумага» терпит с изрядным трудом5. Темой нижеизложенного является эксплицитная тяга Даниила Хармса (и, как мы попытаемся показать далее — А. Блока) к женским гениталиям, а в частности к небольшим женским органам, источающим из себя необыкновенно притягательный для Хармса (на вкус и на запах) «любовный сок», ту самую загадочную «дамскую влагу» — клиторно-вагинальную секрецию, которая выделяется у женщин, находящихся в сексуально-возбужденном состоянии. Упоминания об этой хармсовой обонятельно-вкусовой страсти в его текстах воистину многочисленны. Приведем наиболее характерные из них6.

«Здравствуй. Ты снова тут.
Садись пожалуйсто на эту
Атаманку,
Возьми цветочек со стола и погляди вокруг:
.....Эстер: А что ты сделаешь со мной?
Тебя, creboy,
Раздвину ноги
И суну голoву туда
И потечет моих желаний
Эстерки длинная вода».

      (В.Н. Сажин датирует это Февралем 1928-го года. Цирк Шардам, стр. 171.)

«...из руки перо валилось
на меня жена садилась
Я отпихивал бумагу
Цаловал свою жену
Предо мной сидящу нагу
Соблюдая тишину.
Цаловал жену я в бок
В шею в грудь и под живот
Прямо чмокал между ног
Где любовный сок течет
А жена меня стыдливо
Обнимала теплой ляжкой
И в лицо мне прямо лила
Сок любовный как из фляжки
Я стонал от нежной страсти
И глотал тягучий сок
И жена стонала вместе
Утирая слизи с ног.
И прижав к моим губам
Две трепещущие губки
Изгибалась пополам
От стыда скрываясь в юбке.
По щекам моим бежали
Струйки нежные стократы
И по комнате летали
Женских ласок ароматы».

      (Начало января, 1930-ый год. Цирк Шардам, стр. 265—266.)

Несколько избыточно навязчиво, на наш взгляд, увязывает В.Н. Сажин эротическую тематику, проявленную в этом стихотворении с чтением гностической и оккультной литературы, которая могла быть на тот момент в распоряжении Хармса. (Полное Собрание сочинений, стр. 368—369.).

Или, другой весьма известный стих, детально рассматриваемый, в частности, в упоминавшейся выше статье Н. Богомолова:

«Ты шьешь. Но это ерунда.
Мне нравится твоя манда
Она влажна и сильно пахнет.
Иной посмотрит, вскрикнет, ахнет
И убежит, зажав свой нос.
И вытирая влагу с рук
Вернется ль он. Еще вопрос
Ничто не делается вдруг.
А мне твой сок сплошная радость.
Ты думаешь, что это гадость,
А я готов твою пизду лизать, лизать
Без передышки
И слизь глотать до появления отрыжки».

      (1931-ый год. Цирк Шардам, стр. 435.)

Знает ли русская литература более эксплицитное поэтическое описание куннилингуса? Едва ли.

К этому фрагменту примыкает и другой:

«Почто сидишь
и на меня нисколько не глядишь
а я значек поставив на бумаге
лишь о твоей мечтаю влаге
ужель затронул вдруг тебя мой взгляд манящий
ужели страсть в твою проникла грудь
и ты глядишь теперь сюда все чаще
так поскорей же милая моейю будь».

      (1931, Цирк Шардам, стр. 435).

Много у Хармса и различных разрозненных фрагментов, по духу подходящих к теме нашего размышления — например, из стихотворения «Сладострастная торговка»:

«И половых приборов части,
нагой торговки, блещут влагой,
и ты, наполнив грудь отвагой...»

      (стр. 506).

Из комедии в трех частях «Фома Бобров и его супруга».

«Бабушка:

А жена его просто неприличная дама. Дома ходит совершенно голой и даже меня, старуху, не стесняется. Прикроет неприличное место ладонью, так и ходит. А потом этой рукой за обедом хлеб трогает. Просто смотреть противно. Думает, что если она молодая да красивая, так уж ей все можно. А сама, неряха, у себя, где пологается, никогда как следует не вымоет. Я, говорит, люблю, чтобы от женщины женщиной пахло. Я, как она придет, так сразу баночку с одеколоном к носу. Может быть, мужчинам это приятно, а меня уж извините, увольте от этого. Такая бесстыдница! Ходит голой без малейшего стеснения. А когда сидит, то даже ноги, как следует не сожмет вместе, так что всё напоказ. А там у нее, ну просто всегда мокро. Так другой раз и течет. Скажешь ей: ты бы хоть пошла ды вымылась, а она говорит: ну, там не надо часто мыть, и возьмет, платочком просто вытрет. Это еще хорошо, если платочком, а то и просто рукой. Только еще хуже размажет. Я никогда ей руки не подаю, у нее вечно от рук неприлично пахнет. И грудь у не неприличная. Правда, очень красивая и упругая, но такая большая, что по-моему просто неприлично».

(1933-й год. Цирк Шардам, стр. 513).

В этом пространном физиологическом нарративе, Хармс, как нетрудно заметить, альтерационно отождествляет сам себя с бабушкой-старухой, то бишь «позволяет» бабушкиным глазам и рецепторам запаха крайне заинтересованно и пристрастно «замечать» все то, что он сам с удовольствием видит и чувствует, но не хочет, по каким-то причинам (возможно, ради пресловутого шкловского эффекта «остранения»), описать от первого лица.

Куда Марина взор лукавый
Ты направляешь в этот миг?
Зачем девической забавой
Меня зовешь уйти от книг,
Оставить стол, перо, бумагу
И в ноги пасть перед тобой,
И пить твою младую влагу
И грудь придерживать рукой.

      (1935, Полное Собрание Сочинений, СПБ, т. 1, стр. 277).

«...Но художник усадил натурщицу на стол и раздвинул ее ноги. Девица почти не сопротивлялась и только закрыла лицо руками. Амонова и Страхова сказали, что прежде следовало бы девицу отвести в ванну и вымыть ей между ног, а то нюхать подобные ароматы просто противно.

Девица хотела вскочить, но художник удержал её и просил, не обращая внимания, сидеть так, как он её посадил.

Девица, не зная, что ей делать, села обратно. Художник и художницы расселись по своим местам и начали срисовывать натурщицу. Петрова сказала, что натурщица очень соблазнительная женщина, но Страхова и Амонова заявили, что она слишком полна и неприлична. Золотогромов сказал, что это и делает её соблазнительной, но

Страхова сказала, что это просто противно, а вовсе не соблазнительно. «Посмотрите, — сказала Страхова, — Фи! Из неё так и льется на скатерть. Чего уж тут соблазнительного, когда я от сюда слышу, как от нее пахнет». Петрова сказала, что это показывает только её женскую силу. Абельфар покраснела и согласилась. Амонова сказала, что она ничего подобного не видела, что надо дойти до высшей точки возбуждения и то так не польётся, как у этой девицы. Петрова сказала, что глядя на это, можно и самой возбудиться и что Золотогромов, должно быть, уже возбуждён. Золотогромов сознался, что девица сильно на него действует. Абельфар сидела красная и тяжело дышала. «Однако, воздух в комнате делается невыносимым»! — сказала Страхова. Абельфар ерзала на стуле, потом вскочила и вышла из комнаты. «Вот, — сказала Петрова, — вы видите результат женской соблазнительности. Это действует даже на дам. Абельфар пошла поправится. Чувствую, что и мне скоро придется сделать то же самое». «Вот, — сказала Амонова, — наше преимущество худеньких женщин. У нас всегда всё в порядке. А вы и Абельфар пышные дамочки и вам приходится много следить за собой». «Однако, — сказал Золотогромов, — пышность и некоторая нечистоплотность именно и ценится в женщине!»

(Середина 1930-х. Цирк Шардам, стр. 674—675).

«Ва-ва-ва! Где та баба, которая сидела вот тут, на этом кресле?

— Почем вы знаете, что тут сидела баба?

— Знаю, потому, что от кресла пахнет бабой (нюхает кресло)

— Тут сидела молодая дама, а теперь она ушла в свою комнату перебирать гардероб.»

      (Август 1936. Стр. 696).

Вспоминается другой цирк: «курочка Ря-ба! Где моя баба?!.»

«Что такое цветы? У женщин между ног пахнет значительно лучше. То и то природа, а потому никто не смеет возмущаться моим словом.»

(Вторая половина 1930-х. Стр. 849.)

Лекция.

....

«Я думаю так: к женщине надо подкатываться с низу. Женщины это любят, и только делают вид, что они этого не любят....

.... — Женщина устроена так, что она вся мягкая и влажная...

— Если женщину понюхать...

— Трах! Трах! — сыпались на Пушкова удары.

— Бабий хвост! Кричал Пушков, увертываясь от ударов. — Голая монашка...»

(12 Августа, 1940-го года. Стр. 864).

Здесь весьма интригует понять, что собственно, Хармс подразумевает под выражением «бабий хвост»? Неужели — клитор? (еще один женский «хвостик» виден в одном черновом варианте стихотворения, посвященного жене художника П.И. Соколова — Галине Николаевне Леман-Соколовой:

«...вы проскачите Галина
сидя в бане возле нас
ваша круглая далина
в окруженьи малых глаз
ваши свежие ланиты
нам напомнят молоко
зубы мелкие разбиты
друг от друга далеко
вашь Галина хвостик вкусный
в твердый кинем подстаканник...»

      (Цирк Шардам, стр. 951.)

(Разумеется, этот «вкусный хвостик» Галины, по всей видимости, лишь не более, чем шуточный элемент, не несущий какой-либо специфической физиологической нагрузки... И все же, смысловой ряд все чаще встречающихся «женских хвостов» не может не взалкать некоей концептуальной интерпретации. Мы не можем настаивать именно на «клиторском» варианте подтекста, но возможность и «такого» прочтения, все же существует.)

Или, изрядно фантазируя, можно себе представить для замещения топика «женского хвоста» — некий длящийся, тянущийся шлейф одора, связанный с возбужденно-женскими вагинальными выделениями, которые умеет обонять Хармс?

«Я не стал затыкать ушей. Все заткнули, а я один не заткнул и потому я один все слышал....

Вот пробежал трамвайный кондуктор, за ним пожилая дама с лопатой в зубах. Кто-то сказал: «вероятно, из под кресла..». Голая еврейская девушка раздвигает ножки и выливает на свои половые органы из чашки молоко. Молоко стекает в глубокую столовую тарелку. Из тарелки молоко переливают обратно в чашку и предлагают мне выпить. Я пью; от молока пахнет сыром... Голая еврейская девушка сидит передо мной с раздвинутыми ногами, ее половые органы выпачканы в молоке. Она наклоняется вперед и смотрит на свои половые органы. Из ее половых органов начинает течь прозрачная и тягучая жидкость...»

(1940. Цирк Шардам, стр. 880).

Характерен комментарий В.Н. Сажина, по поводу этого фрагмента: «Голая еврейская девушка; из чашки молоко» — действия, описываемые в этом фрагменте, идентифицируются с миквой — священным обрядом очищения половых органов женщины у евреев».

Ценя, В.Н. Сажина как знатока еврейской традиции, тем не менее, важно заметить, что

А) обряд микве никак не может происходить при участии молока, заменяющего собой воду.

Б) (наблюдающий нарратор=автор=мужчина ни в коем случае не может присутствовать на подобной, табуированной для мужского взгляда церемонии.

В) в микве — небольшой ванне происходит омывание-купание всего тела женщины, а не только каких-то отдельных его частей

Г) Обычно, обряд микве есть лишь прелюдия к церемонии хупы — самого бракосочетания, и призвана не только «очистить половые органы» per se, но В ЦЕЛОМ, магистрально инициировать женщину для брака, подвергнув ее ОБЩЕЙ символически-очистительной церемонии, где генитальная тема если и акцентируется, то лишь в контексте избавления от «грязной скверны» и «нечистот», связанных с менструационным циклом: рабанит, производящая омывание брачующихся женщин отнюдь не МОЕТ им их половые органы7.

В свете всего этого мы не станем повторять вслед за В.Н. Сажиным (Цирк Шардам, стр. 1097), что описываемый нарратив однозначно «идентифицируется» как микве. Неизвестно, также, знал ли Хармс вообще о подобном обряде и его деталях. Определенное сходство, возможно, и имеется: голая ЕВРЕЙСКАЯ девушка + жидкость. Однако, этого явно недостаточно (не всякая голая еврейка, льющая себе между ног какую-либо жидкость, должна непременно быть объявлена брачующейся). Извинить скоропалительность «еврейски-ориентированных» интерпретаторских выводов В.Н. Сажина может, вероятно, национальность хармсовой первой жены Эстер — и, разумеется, известный доброкачественный интерес, постоянно проявляемый поэтом к окружающим его евреям вообще8.

Из всего вышеприведенного можно со вполне определённой ясностью вычленить ряд мотивов, наполняющих хармсовскую поэтику сексуального.

Для многих (в первую очередь — для вышеприведенных) текстов Хармса, так или иначе связанных с сексуальной тематикой, характерен ряд некоторых специфических черт. В первую очередь, следует подчеркнуть, что доминирующее влечение Хармса к женщине питается почти исключительно физиологическими особенностями женской вульвы. Именно дамское межножье с необыкновенной силой привлекает воображение поэта. Здесь им владеют по преимуществу два рецептора: обонятельный (запах) и вкусовой.

Хармсу (по крайней мере, в его выше приведенных текстах) необыкновенно нравится обонять женские половые органы, а также вкушать их текущую секрецию с помощью ласки lingere9. Пресловутый «запах женщины» для Хармса — это, в первую очередь, — запах сексуально возбужденной женщины, запах ее вагины — некий сигнал бытия и «силы» ее женственности per se.

Подобное глубинно-физиологическое пристрастие к женскому половому органону может быть найдено среди малоизвестных (и малодоступных) стихов Брюсова и его товарища по ночным борделям — Бальмонта10, а также и у некоторых других русских поэтов Серебряного Века.

Однако, в качестве гипотетического старшего собрата Хармса по гипертрофированному (крайне необычному) поэтическому и жизненному пристрастию к женским гениталиям, мы хотели бы представить не их, но другого — «младшего» символиста, а именно — А.А. Блока.

Вопрос о влиянии Блока на Хармса и его товарищей уже поднимался, хотя и без достаточной деталировки11. Здесь самое время концептуально оговориться: в случае с А. Блоком, у нас будет иметь место анализ совершенно иного уровня эксплификации иконографического мотива. Блок, в отличие от Хармса, был принужден типом своего характера и, отчасти, типом времени в котором жил, глубоко упрятывать свои смысловые интенции, уходить в бесконечные двусмысленности и квази-суггестивные аллюзивы. Это также объяснимо значительно большей публичной оголенностью его стихов. Он не маскировался под «дураковатой» личиной «детского поэта».

Поэтому для понимания того, что мы попытаемся увидеть в одном специально выбранном для этой цели блоковском тексте, нам понадобится гораздо большая исследовательская осторожность и деликатность, как и несравненно больший кредит реципиентного доверия. Поскольку, в отличие от Даниила Хармса — все называющего своими именами, Александр Блок по своему всегдашнему (жизненно-творческому) обычаю (ставшему воистину притчею во языцех, связанному со словом «невыразимое» и «несказАнное») пугливо бежит ясности, уплывает в болотные топи собственных душных мечтаний.

Преемственности между Блоком и Хармсом не наблюдается, типологического сходства в репрезентации и стилистике этой репрезентации также, буде даже если мы примем предположение о наличии «клиторской темы» у Блока. Даниил Хармс присутствует в нашем тексте, во многом, для того, чтобы живо и однозначно продемонстрировать, что вообще-то эта тема возможна и откровенно выражена в более или менее хронологически близкий период. Вместе с тем, следует подчеркнуть, что разница между стилистикой и тематикой Блока и Хармса весьма велика и, вероятно, видна невооруженным взглядом, и не может быть игнорирована, поэтому в основу нашего исследования никак не может быть положен постулат об их тотальном сходстве. Стоит заметить, что для «обнаружения» в скрытом виде (у Блока) столь шокирующего мотива нам потребовался автор (Хармс), у которого этот мотив выражен необычайно откровенно, с тем, чтобы пронаблюдать возможные мотивные и смысловые коннотации этого, детально и пристально рассматриваемого нами элемента.

Здесь также необходимо учитывать специфику жизнетворческой и литературной программы символистов, которая сегодня столь плодотворно изучена в трудах З.Г. Минц, И.А. Паперно, Ольги Матич, Дж. Д. Гроссмана, Майкла Ватчеля, И. Мазинг-Делич, А.В. Лаврова, Б. Розенталь, Дж. Мальмстада, Б. Гаспарова и других. Осторожность в выводах необходима вдвойне, ибо здесь нами допускается весьма серьезная и грубая методологическая редукция. Ни Блок, (ни Белый) не могли и не хотели описывать клитор и вульву в качестве таковых и «как таковые». Ибо, всякое прямое называние противоречит, по-видимому, всему мировосприятию и миропредставлению символистов. Это выступает, можно предположить, даже не как иносказание (не как сказание Ино). У Блока происходит совершенно другой тип и уровень деформации реальности «страшного мира» в творчестве, чем у Хармса. Связь с конкретным предметом обозначения настолько отдаленная, что может трактоваться скорее как импульс, а не как денотат.

Во второй половине ноября 1905-го года Блок начинает писать одну из первых своих «Поэм» — «Ночную фиалку» (с подзаголовком «Сон»). Завершение текста придется на начало мая 1906-го года. Текст поэмы представляет собой оглядистое, рефлективно-постфактумное, зело тягостное (как для пишущего, так и для читающего) болотное описание некоего «сновидческого» путешествия, якобы предпринятого автором то ли в жизни, то ли во сне. Поэма относительно слабо поддается какому-то единому интерпретаторскому коду; и обычно исследователи предпочитают вообще никак не анализировать ее содержание, избегая доскональности, подчеркивая лишь и без того самоочевидные вещи (как то банально-навязшие и никак не толкуемые блоковские выражения плана: «королевская чета», «скандинавский эпос» — т. е. все то, что сам поэт и без того называет своими именами). До понимания какого-либо «центрального», импульсово-доминантного мотива, легшего в основу как самого сюжета поэмы, так и оригинального акта написания этого текста, «традиционные» его исследователи обычно не поднимаются12.

Для осуществления настоящей попытки интерпретирования этого весьма туманного текста нам придется воспользоваться определёнными мемуарными свидетельствами, которые, отчасти, и послужили изначальным толчком к написанию данной статьи. Нам бы не хотелось на данном этапе входить в деталировку крайне непростого вопроса изначальной легитимности использования мемуарных, автобиографических источников при ведении исторического исследования — как и их credibility.

В 2001-м году московским издательством БСГ-Пресс (за год до этого, в том же издательстве были опубликованы и мемуары Марины Малич, принесенные на крыльях вояжа В.И. Глоцера) вышло переиздание знаменитой трехтомной мемуарной эпопеи Романа Гуля «Я унес Россию. Апология эмиграции». В третьем томе этой работы, озаглавленном «Россия в Америке», мы в частности встречаемся с описанием встреч и общения Гуля с Н. Валентиновым (псевдоним Н. Вольского), автором разных книг, в том числе и важного тома «Два года с символистами», где была развернута любопытная панорама личных контактов Валентинова с известными деятелями «младшего поколения» русских символистов в десятые годы ХХ-го века. Вот, что пишет Гуль о своем разговоре с Валентиновым, который касался творчества Александра Блока и его поэмы «Ночная фиалка»:

«Насколько хорошо Н. Валентинов относился к Белому и все ему прощал, настолько он ненавидел (действительно ненавидел) Александра Блока. Н. В. сам рассказывал, как в «Русском Слове» он, как редактор, наложил на Блока «табу». Блок часто присылал в газету стихи, но все они, как говорил Вольский, «летели в мусорную корзину»: я лично его не знал, но, по чести скажу, ненавидел».

Ничего не понимая, я пристал к Н.В., чтоб он объяснил мне причину этой ненависти. Можно любить или не любить Блока, я тоже в нем кое-чего не люблю, говорил я, например, эту «Жену облеченную в солнце», но Блок — большой поэт, и тут нет никакого спора, он, конечно, был бы украшением «Русского Слова».

— Дело не в поэте. А в человеке, — сказал Вольский. — Я его презирал!

— Но почему же!? — приставал я.

Наконец Вольский сдался.

— Хорошо, я скажу, но пусть это останется между нами.

Как-то Белый, когда был в ссоре с Блоком и с ним не встречался, рассказал мне, что у Блока подразумевается под «ночными фиалками». И после этого Блок мне физически опротивел.

— Не представляю себе, что же тут может подразумеваться под «ночными фиалками» — приставал я.

Вольский никак не хотел говорить, но, наконец:

— Хорошо, я вижу, вы так заинтригованы этими «ночными фиалками», что я скажу вам. Так вот, подразумевается под «ночными фиалками» некая небольшая часть женских гениталий, по-медицински это — клитор. А по простонародному — с...ь13.

И вот этими «ночными фиалками» (конечно, у проституток) он и занимался, их любил. Как только я услыхал это от Белого — кончено, Блок мне физически опротивел. И я побороть себя уже не мог. Да и не хотел. Потому и летели все его стихи в мусорную корзину. За все эти годы только раз я сделал исключение для стихотворения, которое отвечало моим взглядам на предвоенное развитие российской промышленности, что-то такое — «Разгорается... америки новой звезда».

(Россия в Америке, стр. 156—157).

Стоит обратиться непосредственно к тексту поэмы «Ночная Фиалка», дабы попытаться уяснить, есть ли там какие-либо намеки, позволившие бы увидеть связь между иконографией этой поэмы и словами Вольского о «ночных фиалках» (переданных Гулем).

Любопытно, что в своей книге «Два года с символистами», Валентинов-Вольский не пожелал раскрывать всех известных ему скабрезных «тайн», о частной жизни описываемых им людей, о чем недвусмысленно и сказал в тексте своих воспоминаний14.

Пестрящая «темными местами» поэма Блока, тем не менее, позволяет сфокусировать читательское внимание на ряде «рекуррентных» аспектов «цвета», «настроения», «запаха» и общего ТОПОГРАФИЧЕСКОГО (влажно-трясинно-болотного) антуража описываемого «путешествия за город» (а именно об этом декларативно (хоть и обиняково) повествует поэма).

Там мы встречаемся с такими ключевыми моментами поэтики этого текста, как:

Влажность,
Топкость и трясинность болота,
Разломы краев,
Краснота, лиловость, цветенье.

Присутствие проституированных — продажных женщин всплывает то тут, то там.

«Дождь начинал моросить.
Далеко, у самого края,
Там, где небо, устав прикрывать
Поступки и мысли сограждан моих,
Упало в болото, —
Там краснела полоска зари.»

   (Александр Блок, Стихотворения. Поэмы. Театр, ред. и сост. В.Н. Орлов, Москва, 1967, стр. 160).

Аллегорией чего (если мы заняты «физиологическим» аспектом проблемы) здесь может быть «краснеющая полоска зари»?

Акцентировку проститутской доминанты многих описываемых женщин находим в самом начале поэмы:

«...Разное видели мы:
Он видел извощичьи дрожки,
Где молодые и лысые франты
Обнимали раскрашенных женщин...»

      (Стр. 160).

Происходит эксквизитная машинерия физиологии «смещенного» маневра в попытке обозначить альтернативными словами некие вполне известные всякому (со школьной скамьи) вещи:

«Над равниною мокрой торчали
Кочерыжки капусты, березки и вербы.
И пахло болотом».

      (Стр. 161).

Помимо особой важности болотной константы в блоковской поэтике (к которой мы еще вернемся, в том числе, поскольку в свойствах болота — «текучее засасывание предмета в себя», а также, «влажность», душная мокротА, возникающая от поднимающихся испарений и внутренних жидкостных выделений), здесь следует обратить внимание на такие «знаковые» физиологически денотированные слова-маркеры: «мокрая равнина», «торчащие кочерыжки»... Мокрая равнина «влагает» в себя «кочерыжку». Возможно, здесь следует вести речь о неосознанно-мифопоэтическом вхождении поэта в архаическую эротическую мифологему «матери-сырой-земли» — в том числе, репрезентирующую землю, как обычный женский половой орган15.

Сходные мотивы продолжаются и далее:

«...На болоте, от кочки до кочки,
Над стоячей и ржавой водой
Перекинуты мостики были,
И тропинка вилась
Сквозь лилово-зеленые сумерки
В сон, и в дрему, и в лень,
Где внизу и вверху,
И над кочкою чахлой,
И под красной полоской зари, —
Затаил ожидание воздух
И как будто на страже стоял,
Ожидая рассвета
Нежной дочери струй
Водяных и воздушных.»

      (Стр. 161—162).

Как мы видим — продолжаются фаллически-стоящие — в сравнении с «лежащей» болотной, ржавой землей» — кочки (чуть ранее были — кочерыжки).

Вода «стоячая» — следовательно, имеет соответствующий «воздух» (запах-дух) — и действительно — «воздух затаил ожидание», «стоял». И уж совершенно эксплицитное в нашем «генитальном» женском контексте — сообщение о «водяных струях нежной дочери». Рассветная Зоря обретает антропоморфные, отчетливо женские черты, средь которых находится место и наиболее занимавшему поэта признаку — влажности и специфически благоухающему воздуху — особой аурной атмосфере, описать которую силился в этой поэме Блок.

Проститутки не отпускают Александра Блока. Эти Незнакомки подспудно присутствуют во многих блоковских текстах16, не дают они возможности пропустить их и здесь:

«В час презренья к лучшим из нас,
Кто падений своих не скрывая,
Без стыда продает свое тело
И на пыльно-трескучих тротуарах
С наглой скромностью смотрит в глаза, —
Что в такой оскорбительный час
Всем доступны виденья.
Что такой же бродяга, как я,
Или может быть ты, кто читаешь
Эти строки с любовью иль злобой, —
Может видеть лилово-зеленый
Безмятежный и чистый цветок,
Что зовется Ночною Фиалкой».

      (Стр. 162).

Этот фрагмент является, без всякого сомнения, центральнейшим в нашем анализе — ибо, «единым блоком» однозначно увязывая в единое целое оба свои составных элемента: 1) Говорит о проститутках. 2) Говорит, в непосредственной связи с ними — о некоем лиловом цветке, именуемом «Ночной Фиалкой».

Аллегорическое именование женского полового органа словом «цветок» является, как кажется, достаточно «тривиальным» и, даже, нормативным в художественной литературе самых разных исторических периодов.

Кроме того, ведь именно об этом писал Роман Гуль (со слов Валентинова): о «ночных фиалках», сиречь клиторах, присущих проституткам, к которым (как, и к их обладательницам) был столь сильно, столь феноменально обсессивно привязан Блок. И действительно — как мы видим, акт «узрения», учувствования «Ночной Фиалки» может происходить, по Блоку, именно в некий «проститутский час» — конечно же, ночной. Ибо, Ночная Фиалка, а в особенности ее болотистое цветенье, как можно заметить, связаны с проститутками, с их деятельностью, с их физическим бытием. Блок не уберегся, не сохранил своей обычной камуфлированной «неопределённости», но, волею случая, обнажил самую суть иконографии поэмы. Дальше, впрочем, он уходит в свои обычные туманные места, где связь проституток и ночных фиалок будет уже не столь эксплицитно доступна. В приведенном же фрагменте, по счастью, — «всем доступны виденья». Надо добавить, что целый ряд присутствующих в тексте блоковских авто-характеристик (к примеру — «бродяга как я», вероятно, отражает блоковские широко известные ночные «брожения» — хождения по злачным местам Петербурга, посещение им проституток, алкогольный угар и проч.) позволяет заключить, что данный «литературный текст» представляет собой живую корреляту с «жизненным текстом» автора — живописуя, как можно предположить, реальные обстоятельства, окружавшие поэта в этот период его жизни17. Здесь важно подчеркнуть тотальную АМБИВАЛЕНТНОСТЬ всяческой блоковской топики и топонимики, увязываемых с образом фиалки. Так, в поэме, образ ночного лилового цветка фактически противопоставлен встречаемым там же фоновым проституткам, внеположен им своей загадочной и неизбывной чистотой.

Исходя из осмысления «Ночной Фиалки», в контексте блоковской «проститутско-клиторской (женско-сексуальной)» темы, можно попытаться взглянуть и на другие избранные аспекты этого поэтического текста.

«И запомнилось мне,
Что в избе этой низкой
Веял сладкий дурман,
Оттого, что болотная дрема
За плечами моими текла,
Оттого, что пронизан был воздух
Зацветаньем Фиалки Ночной,
Оттого, что на праздник вечерний
Я не в брачной одежде пришел,
Был я нищий бродяга,
Посетитель ночных ресторанов...»

В контексте «женского полового запаха», который сопутствует любому «адекватному» общению между объектами обоюдного желания, весьма важно обратить внимание на такие аккузативные выражения амбивалентно обозначенного «сексуального» присутствия женщины в закрытом помещении, как: «сладкий дурман», «болотная дрема» вечернего праздника, «пронизанного зацветаньем фиалки ночной». По нашему мнению, под этим последним выражением (зацветанье фиалки ночной), Блок имел в виду возбуждающееся состояние женских гениталий, принадлежащих даме — возможно, встреченной им.

Здесь значима натуралистичность описываемых предметом, но также их потенциальная аллегорическая суть.

Строчка из «Ночной Фиалки» — «Пробивается бледная травка» (стр. 166) имеет ряд любопытных параллелей в близком про времени написания поэтическом сборнике «Пузыри Земли»18.

«На земле еще жесткой
Пробивается первая травка.
И в кружеве березки —
Далеко — глубоко —
Лиловые скаты оврага.»

      (Стр. 148).

Кажется, нет особой надобности объяснять «проницательному» читателю, что поэт, известный своими эротическими ночными похождениями, может иметь в виду под метафорой (я бы даже осмелился утверждать, что это в некотором роде «симиле») «лиловые скаты оврага». Вполне ясно, ЧТО это за овраг и почему его склоны (разломы?) лилового (красного? розового?) цвета.

Мифопоэтическое уподобление «тела земли» женским гениталиям уже упоминалось выше.

Важность «болотной темы» у Блока уже отмечалась исследователями19.

Тематика «дыры», «ока», двусмысленных «скважин» у матери-сырой-земли, весьма популярна в «болотной тематике» поэта периода «Пузырей земли».

«Болото — глубокая впадина
Огромного ока земли».

      (Стр. 155).

Далее, идя по ходу развития «сюжета» «ночной фиалки», мы можем встретить и такую любопытную сцену:

«...и прядет и прядет королевна,
Опустив над работой пробор.
Сладким сном одурманила нас,
Опоила нас зельем болотным,
Окружила нас сказкой ночной,
А сама все цветет и цветет,
И болотами дышит Фиалка,
И беззвучная кружится прялка,
И прядет и прядет и прядет...»

      (Стр. 166).

По нашему мнению, здесь может обиняково и аллюзивно идти речь о метафорическом описании процесса мастурбации (который, возможно, вовсе не был чужд и самому Блоку20.

Пряжа, верчение веретена имеют эксплицитно сексуальную окраску вообще21, а в данном контексте — особенно. Ибо фиалка зацветает и цветет параллельно процессу пряжи. Ночная сказка имеет болотный привкус. А прялка все кружится.

«Я сижу на болоте.
Над болотом цветет,
Не старея, не зная измены,
Мой лиловый цветок,
Что зову я — Ночною Фиалкой».

      (Стр. 167).

Возможно, Блок анонсирует здесь свой поэтический «copyright»: ибо это именно он додумался назвать этот (всем известный) лиловый цветок именем ночной фиалки.

«Но Ночная Фиалка цветет,
и лиловый цветок ее светел.
И в зеленой ласкающей мгле
Слышу волн круговое движенье,
И больших кораблей приближение..

Так заветная прялка прядет...

...Что нечаянно Радость придет
И пребудет она совершенной.

И Ночная Фиалка цветет.»

      (Стр. 167).

О природе этой «радости», которая придет и пре-будет совершенной, можно только гадать. Стоит заметить, однако, что обычно «цветенье ночной фиалки», (если, только, она по-настоящему «расцветает и цветет») должно результировать в бурный (multiple) женский оргазм, который, возможно, и станет той самой «совершенной» радостью. Нельзя не подчеркнуть большую спекулятивность подобного посыла, но и сходу отвергать его, по нашему мнению, было бы ошибкой. Топик «Нечаянной радости» в блоковском контексте весьма многомерен и неоднозначен. В (квази-соловьевском) женско-софийном смысле было бы целесообразно увязать его с образом Богородицы, христианско-мистическим par excellence22.

Образ «ночной фиалки», говоря общо, может быть привязан к самым разным персоналиям прошлого русской поэзии (например, к Жуковскому — как это сделал блоковский родственник и друг «Сережа» Соловьев — Золотое Руно, № 1, 1907, стр. 89., или «настоящего» — к образным и тематическим рядам Лидии Зиновьевой Аннибал.).

Уместно было бы здесь обратиться к берлинским блоковским мемуарам Андрея Белого, человека, чьи воспоминания, по словам Гуля, и стали, собственно, основой для нашей (разумеется, далеко не единственно возможной, а лишь «потенциальной») интерпретации поэмы «Ночная Фиалка». В первом номере им же редактируемого журнала «Эпопея» Белый сознательно выкроил некоторое место для описания рассматриваемого нами текста. В этих размышлениях блоковского друга-врага мы можем почерпнуть кое-что вполне немаловажное в связи с занимающей нас тематикой «природы» блоковских ночных фиалок. Ибо: природа блоковских эвфимистически названных «Незнакомок» давно разгадана, и теперь, вероятно, пришел черед раскрытия значения странных лиловых цветков — блоковских бредово-сонных «ночных фиалок».

Белый изначально подчеркивает важность душных «ржавых болот» для произрастания Ночной Фиалки, в творчестве его друга-врага23.

В этом же разделе своих воспоминаний, озаглавленном — на уровне отдельной небольшой главки — «Ночная Фиалка», Белый, по нашему мнению, описывает некий эпизод своего общения с Блоком, который можно рассматривать, и как своего рода реконструкцию того, о чем много позже говорил Валентинов Гулю.

Вот эти фрагменты:

«...однажды он был особенно доверчив со мною; сидели в столовой, — за чаем; повел в свою спальню, сказав, что ему нужно что-то поведать, отдельно, — без «Любы»; меня усадив на диван, он пытался мне выразить, что теперь он пришел к удивительному, очень важному внутреннему узнанью; узнанье связалося с восприятием сильно пахнущего фиалкою темно-лилового цвета:

— «Ты знаешь, он пахнет так душно: лиловый цвет такой и ночной...»

и далее

«...А.А., наклоняя лицо надо мною с волнением все пытался сказать, как он много узнал от вживания в едко пахучий фиалковый, темно-лиловый оттенок; оттенок его как-то странно увел от прошедшего; и открылся ему такой темный, лиловый и новый, огромнейший мир. Что такое фиолетовый цвет? И — АА посмотрел на меня испытующе.

Я же смутился».

Далее сцена несколько обостряется:

«...пока А.А. тихо, взволновано пересказывал мне восприятие этого темно-лилового цвета, я чувствовал нехорошо себя: точно поставили в комнату полную углей жаровню; угар я почувствовал; тот угар Люцифера; «пасть ночи», которая мне распахнулась однажды от разговора с А.А. на лугу, я увидел вторично; увидел А.А. уходящем в глубокую ночь; знал: ответить ему не могу, потому, что А.А. — не поверит, обидится; я ответил:

— Да, в этом лиловом оттенке — предел утонченности...»24

Ситуация, между тем, отнюдь не улучшалась, и Белому становилось все хуже:

«И опять стало душно; ....и это смешенье — темно-лиловый оттенок, фиалковый, люциферический запах; так откровенностью со мной А.А. был раздавлен....

....не видел моих тайных мыслей: испуга за Блока, ведомого в «темно-лиловую» ночь из слепительной розово-золотой атмосферы; тут он прочитал мне «Ночную Фиалку» свою в неотделанном виде; он выразил в ней переживанье «лилового» цвета и новых узнаний, соединенных с «лиловым».

(Стр. 281).

«Ночная Фиалка, и восприятие лилового цвета — вызревающий лейтмотив того времени для А.А.; и из этого лейтмотива рождается Ночь, им написанная.»

»...Очень долго сидели с А.А. на диване в ту ночь; он — читал мне набросанную «Ночную Фиалку», взволнованно посвящая в свои восприятия лилового цвета; а мне было душно».

«Долго мы просидели вдвоем; после тихо вернулись мы к чаю; молчал: восприятие узнанного давило; Л. Д. с Александрой Андреевной посматривали на нас; они знали: нельзя расспрашивать о разговоре вдвоем; было грустно и душно; и я поскорее ушел. А. А. так ничего и не заметил; тяжелое впечатление вызвал мне он знакомством с лиловой тайной».

(Стр. 286).

Здесь необходимо учитывать всю многократно акцентировавшуюся (в частности, в работах А.В. Лаврова и Лазаря Флейшмана, посвященных изучению наследия «Белого-мемуариста») ненадежность и эксцентричность Белого именно в его качестве исторического «воспоминателя». На Белого в этом отношении крайне трудно полагаться. Этот аспект неминуемо привносит дополнительную долю зыбкости в наши рассуждения и добавляет ощутимый обертон «необязательности» принятия выстраиваемых интерпретационных ключей к «Ночной Фиалке». Вместе с тем, из приведенных фрагментов становится вполне очевидным, что в иконографии рассматриваемой нами поэмы кроется некая вполне доминантная и всеобъемлющая (по внутренней концепции Блока) подоплека.

Что мы можем сообщить об этой «подоплеке». Как видно из воспоминаний Белого, а также из самого текста поэмы, эта «вещь» обладает по меньшей мере двумя заметными и важными качествами: темно-лиловым цветом, и едким запахом, могущим ассоциироваться с «ржавым болотом», производя удушающий эффект на того, кто его «обоняет».

Заметим, что именно клитор (особенно, сексуально «натруженный») имеет характерный темно-лиловый цвет. Как, впрочем, и запахом может обладать достаточно своеобычным, не лишенным едкости.

Исходя из вышесказанного, мы можем предположить, что той самой загадочной «лиловой тайной», связанной с поэмой «Ночная Фиалка», является не что иное, как клитор. Причем, принимая во внимания обстоятельства, связанные с образом ночной жизни и «покупного секса» Блока25, надо думать, что речь идет именно о клиторе проституток — тех самых «незнакомок», которых, как можно предположить, столь постоянно любил Блок.

Об этой «лиловости» и «ночных фиалках» можно сделать вывод на основе мотивно-семантических сопряжений, что они действительно относятся к теме «страшной» женственности, понятой, как «ад», «мать-сыра земля», хтоническое «болото». Кроме того, следует добавить, что, как известно, болотную тематику принято сопрягать с комплексом Петербурга и «Петербургского текста», и, вероятно, в «Ночной фиалке» также присутствует, в частности, именно эта коннотация. Как показала З.Г. Минц, блоковская тема города и болот, ядовитых испарений, в соединении с продажной любовью вполне отсылает к реальным контаминациям из Гоголя и Достоевского26.

Таким образом выстраивается определенный модус, где Блок, в своем (жизне)творчестве вплотную приближается к специфическим стратегиям так называемого «мистического гностицизма», соединявшего грубую материю физиологии с мистическим (в том числе буквенным) «обожением человека».

Тема же, собственно, «страшного» фиолетового дурман-тумана, из которого произрастает цветок Ночной Фиалки, далеко не единична у Блока. В своей статье «С площади на «Луг Зеленый», поэт в частности писал:

«...всадник видит молочный туман с фиолетовым просветом. Точно гигантский небывалый цветок — Ночная Фиалка — смотрит в очи ему гигантским круглым взором невесты. И красота в этом взоре, и отчаянье, и счастье, какого никто на земле не знал, ибо узнавший это счастье будет вечно кружить и кружить по болотам от кочки до кочки, в фиолетовом тумане, под большой зеленой звездой27

Семантике цвета в «лиловых мирах» Блока было посвящено в свое время отдельное исследование28. О «двойниках», о «жизни, ставшей искусством», Блок пишет в своей известной программной статье «О современном состоянии русского символизма». Понимать деталировку и акцентировку едкости лилового цвета Ночной фиалки необходимо неотрывно от блоковского символистского мировосприятия, теургически конструирующего эти самые «страшные» лиловые миры:

«...если эти миры существуют, а все описанное могло произойти и произошло (а я не могу этого знать), то было бы странно видеть нас в ином состоянии, чем мы теперь находимся; нам предлагают: пой, веселись и призывай к жизни, — а у нас лица обожжены и обезображены лиловым сумраком29

Вероятно, тут речь идет о том самом адовом пламени, о котором в своей статье вспомнил Блок не без помощи Брюсовских строк:

«Как Данте, подземное пламя должно тебе щеки обжечь».

Блок обескуражено вопрошает:

«Отчего померк золотой меч, хлынули и смешались с этим миром лилиово-синие миры, произведя хаос, соделав из жизни искусство, выслав синий призрак из недр своих и опустошив душу?30»

Итак, блоковские лиловые миры суть знаки Инферно, символического диаволизма, который столь плодотворно исследовал Оге Хансен-Леве.

И поэтому, рассматривать «Ночную Фиалку» — лиловый цветок, наряду, с «клиторской» возможностью, обязательно и непременно увязывая с диаволическими воззрениями Блока-символиста — периода, непосредственно примыкавшего к изрядно эсхатологическому времени преддверия и самого наступления Первой русской революции.

Свидетельство Романа Гуля и Валентинова есть лишь один странный штрих, к прочитыванию этого текста Блока, деталь, которая ни в коей мере не может обязать всякое прочтение. Вместе с тем, «пройти мимо» этого свидетельства, не попытавшись «вникнуть» в потенциал, таимый в нем, нам казалось неверным.

Мы попытались «прочесть» Блока с помощью навязываемого нам Белым-Валентиновым-Гулем способа арбитрарного узнавания «отсутствующей» в тексте детали.

Насколько это было сделано удачно — вопрос отдельный.

Даниил Хармс и его «жизненный текст» выступили тут в роли необходимого оттеняющего лакмуса, дозволяющего выгодно представить недостающий лейтмотив «заданного» зрения. Карта прочтения оказалась безнадежно утерянной в блумо-обменном «страхе влияния».

Так, по столь «скабрезному» жизненному и творческому экспириенсу, и пролегает, по всей видимости, наиболее неожиданная связь между Даниилом Хармсом и его старшим коллегой — Александром Блоком. Связь, заключающаяся в особенном (отчасти болезненном) пристрастии к женским гениталиям, которые столь по-разному живописуются (если живописуются) в поэтических текстах каждого из поэтов31.

Примечания

1. Глоцер В., Марина Дурново. Мой муж Даниил Хармс, Москва, 2000, стр. 76. Нельзя забывать и свидетельства самого Хармса: «Меня мучает «пол». Я неделями, а иногда и месяцами не знаю женщины». «Дневниковые записки Даниила Хармса», публ. А. Устинова и А. Кобринского, Минувшее, Москва. СПБ, 1993, № 11, стр. 506.

«Ужасно, когда женщина занимает так много места в жизни», Минувшее, № 11, стр. 441. В списке занимающих его предметов Хармс отмечает: «Половая физиология женщин», Минувшее, № 11, стр. 472.

2. Там же, стр. 91.

3. Не забывая, при этом об известном «здоровом» скептицизме, каковой может, не без некоторого умысла, быть проявлен по отношению к этому плоду «собирательно-редакторских» рук В.И. Глоцера. Из ряда скептических мнений о достоверности как редакторской работы Глоцера, так и самой сути воспоминаний Марины Малич, см. например, такой недобрый критический экзерсис: — Сажин В. «Марина Дурново. Мой муж Даниил Хармс», Новая Русская Книга, СПБ, 2001/2, стр. 48—49.

4. Помимо известных и во-многом пионерских эротико-нарративных деталей, привлекающихся в знаменитой монографии Ж.Ф. Жаккара (Жаккар, Ж.Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда, СПБ, 1996), наиболее важна работа Николая Богомолова: Богомолов, Н.А., «Мы два грозой зажженные ствола», в Анти-мир русской культуры. Язык. Фольклор. Литература., Москва, 1996, стр. 297—328, где дается важный анализ сексуально-порожденных творений рассматриваемых литературных движений, включая необходимую библиографию по теме.

Не все, впрочем, штудии, посвященные теме «секса среди ОБЭРИУтов» могут похвастаться подобной методологической глубиной и широтой тематического охвата. Работа скандально известного автора Л.Ф. Кациса «Эротика 1910-х и эсхатология обэриутов» (в его Русская эсхатология и русская литература, Москва, 2000, стр. 489—512), помимо того, что весьма мало помогает пониманию эротического per se генезиса ОБЭРИУ, еще и грешит (как и поголовно все работы этого плодовитого исследователя) референтивной неряшливостью и совершенно бездоказательными, запальчивыми заявлениями, имеющими мало общего со взвешенным и ответственным научным дискурсом

В определённом смысле ценна и недавняя специальная штудия Д.В. Токарева, посвященная психологическому и философскому анализу сексуального в поэтике Хармса тридцатых годов: «Поэтика насилия: Даниил Хармс в мире женщин и детей», в Г.Д. Гачев, Л.Н. Титова, Национальный Эрос и Культура, Москва, 2002, т. 1, стр. 345—404. В своей «идейной» работе Токарев, во-многом опирается на мысли М.Н. Золотоносова (в особенности на его известную работу: «Слово и Тело, или Сексагональные проекции русской литературы: Неформальное введение в антологию фаллистики», Петербургские чтения, СПБ, 1992, № 1, стр. 182—215, которую, как нам кажется, достаточно трудно причислить к строго научному жанру). В этой недавней статье Д.В. Токарев, среди прочего, акцентирует в том числе и сходные с нашим видением хармсовского отношения к Женщине и к Сексу, моменты. А именно: специальное «сексуальное притяжение, которым обладает женщина, а точнее женское тело и особенно все, что связано с женскими половыми органами». Токарев, стр. 346. Или, подчеркивание всегдашней сексуальной готовности женского тела, доступной Хармсу обонятельно, что особенно акцентирует хармсовское понимание женской сексуальности, как доминантной, заполняющей собой «мужскую». Токарев, стр. 351.

К сожалению, наряду с этим, исследователь уходит на гораздо более методологически зыбкие размышления, где он говорит о таких, присущих Хармсу болезненных аспектах, как садизм, импотенция, эксгибиционизм и вуайеризм, что, несомненно, открывает простор для самых разных квазинаучных спекуляций. (Смущают и такие обескураживающе заявления Токарева, как «...подобно тому, как женщина притягивает, и одновременно отталкивает его (i.e. Хармса — Д.И.) ненависть к детям скрывает неосознанное желание самому стать ребенком». стр. 346.

Эксплифицируя логику вышесказанного, получим нехитрую максиму: все кого я ненавижу — подсознательно ими хочу стать.

Механика работы этого странного силлогизма явно сокрыта от профанного (малопсихоаналитического), не поднаторевшего в работах М.Н. Золотоносова, читателя.).

5. Впрочем, тут у нас есть достойнейшие предшественники, которые по сути проторили и легитимизировали путь работы с табуированными означающими и означаемыми. См. работы Б. Успенского, Ю. Левина, В. Живова, М. Шапира, А. Жолковского. Многие из которых опубликованы в сборниках Анти-мир русской культуры. Язык. Фольклор. Литература., Москва, 1996 и Русская альтернативная поэтика, Москва, 1990.

6. Ввиду отсутствия «конвенционально-академического» Полного Собрания Сочинений Хармса (по ряду авторитетных мнений, существующее (Д. Хармс, Полное Собрание Сочинений, ред. В.Н. Сажин, СПБ, 1997—2001) отнюдь не отличается слишком большими текстологическими достоинствами — об этом см. М. Мейлах, «Примечания», в Даниил Хармс, Дней Катыбр, (ред. М. Мелах и В. Эрль), Москва, 1999, стр. 517., На что В.Н. Сажин, частично ответил, упрекнув М. Мейлаха в «избыточной самоуверенности» — В.Н. Сажин, «Послесловие» в Д. Хармс, Полное Собрание Сочинений. Неизданный Хармс, СПБ, 2001, стр. 277), мы, из соображений удобства, будем в основном цитировать хармсовские тексты по наиболее «объемистому» (1120 страниц) однотомнику Хармса, изданному в Санкт Петербурге, под названием Цирк Шардам, в 1999 ом году (под редакцией В.Н. Сажина.).

7. об этом см., в частности, Kaplan, A., Waters of Eden: an exploration of the concept of mikvah: renewal and rebirth, New York, 1976. А также ценный недавний сборник, посвященный этой проблеме: Rahel R. Wasserfall (ed.), Women and water: menstruation in Jewish life and law, Hanover, NH: University Press of New England, 1999.

8. Из многочисленных прямых и косвенных свидетельств хармсовского относительно приязненного интереса к евреям, см. к примеру, весьма красноречивые слова Марины Малич: «У нас было много друзей-евреев, прежде всего у Дани. Он относился к евреям с какой-то особенной нежностью. И они тянулись к нему». В. Глоцер, Марина Дурново..., стр. 78.

9. Своеобразную (по сути эксплицитно-спекулятивную) психологическую интерпретацию этой сексуальной «перверсии» Хармса дает Токарев. Для этого исследователя пристрастие Хармса к куннилингусу представляет собой опосредованное следствие фобического феномена vagina dentatа i.e. той самой страшной «зубастой вагины», которая может поглотить половой член мужчины, лишая его обладания фаллосом. Данный мужской «страх кастрации» во фрейдовской психологии, как известно, «балансируется» женской penis envy — ревностью женщин к мужскому фаллосу, и обсессивной неудовлетворенностью его (у них) изначальным отсутствием. Замена «обычного» полового акта с женщиной на «лишь» оральную его форму (да и то не «нормативную» (в контексте обычного мужчины) — т.е. не знаменитому «минету» (известному, например, по поэтическому фрагменту Иосифа Бродского), но изощренную, и относительно менее распространенную среди мачоисткого мужского поголовья, практику куннилингуса, мотивируется Д.В. Токаревым таким образом:

«Если нормальный половой акт представлялся Хармсу неким поглощением, поеданием (архетипический феномен vagina dentata) женщиной мужской индивидуальности, следствием чего является разрушение структуры сознания и растворение в родовой стихии, то направленность этого поглощения будет прямо противоположной при вышеуказанной перверсии (в том ее варианте, когда активную роль играет мужчина) (Токарев здесь говорит о форме орального секса Хармса, при котором именно поэт играет доминирующую «ласкающую» роль, а женщина выступает лишь пассивным объектом, получающим удовольствие от его действий — Д.И.): теперь уже мужчина поглощает женщину, а не наоборот (как было бы при vagina dentata — Д.И.). Так, каннибалистское поедание женщины превращается в символический акт не только поедания мира как такового, но и текста, который, не в силах преодолеть притяжение материального, является его отражением. Попытки оборвать текст, остановить его поступательное движение, свойственные прозаическому творчеству Хармса, выступают как реализация этой агрессивности, направленной на достижение добытийственной пустоты, абсолютного ничто, стремление к которому вытесняет в творчестве Хармса тридцатых годов желание преобразить мир за счет трансформации сексуальной энергии в творческую.» Токарев, стр. 377.

10. Богомолов, «Мы два грозой зажженные ствола...». О совместном хождении по московским ночным борделям Брюсова и Бальмонта — см. брюсовские (весьма неряшливо и неполно) опубликованные Дневники 1891—1900, Москва, 1927, стр. 19—20.

11. Сажин В., «Блок у Хармса», НЛО, № 16, 1995, стр. 140—147.; Кукулин И., «Двенадцать Блока, жертвенный козел и сюжетосложение у Даниила Хармса», НЛО, № 16, 1995, стр. 147—154. Блока в контексте обэриутов упоминает и Кобринский: Поэтика ОБЭРИУ в контексте русского литературного авангарда, Москва, 1999, т. 1, стр. 11—14.

12. Важнейшими современными блоковедами, являются, волею случая — представительницы именно прекрасного пола — две весьма заслуженные академические дамы — З.Г. Минц и Аврил Пайман (этим замечанием мы не в коем смысле не хотим «проигнорировать» выдающихся блоковедов-мужчин — исследователей плана В.Н. Орлова и Д.Е. Максимова). Они представляют собой образец «деликатного» текстоведения, где весьма многое в личной (реальной) и интимно-текстовой жизни Блока стыдливо бежит исследовательского избирательного называния. «Ночную Фиалку», как правило, авторы традиционных, блоковских монографий вообще никак концептуально не интерпретировали, ибо нельзя же назвать адекватной, проникновенной «исследовательской интерпретацией» те несколько довольно маловыразительных строк, которые уделяют авторы объемистых блоковских монографий тексту этой не самой заурядной и относительно (в смысловом аспекте) замысловатой поэмы.

См., к примеру, Pyman, The Life of Aleksandr Blok, Oxford NY, 1979, v. 1, pp. 226—227; Reeve F.D., Aleksandr Blok. Between Image and Idea, New York, 1962, pp. 80—81. См., также и советские монографии этого же типа, например — Минц, З. Г., Лирика Александра Блока, Тарту, 1975. В этой последней работе, З.Г. Минц, в хронологически соответствующей главе «Лирика Блока периода первой русской революции», вообще не упоминает «Ночную Фиалку». Упоминание о тексте (в контексте постулируемой гоголевской константы «двойничества», абсорбируемой Блоком) мы находим в ее статье «Блок и Гоголь», где «лирический герой (главный персонаж, от лица которого ведется повествование рассматриваемой нами поэмы — Д.И.) наделен поэтическим зрением — ему и среди пошлости городской жизни «доступны веденья», и он ищет свой «безмятежный и чистый цветок» и идет за ним». См. Минц, «Блок и Гоголь», стр. 43. Поясняя этот момент, Зара Минц, в частности пишет: «Как известно, сюжет «Ночной Фиалки» был увиден Блоком во сне». стр. 697. Подобная постановка вопроса, по нашему мнению, выглядит несколько неправдоподобно упрощенной и редуцированной к вульгарно-биографической самодовлеющей интерпретации поэтического текста (на уровне его непосредственного генезиса). Не совсем ясно, как может быть «увиден» сюжет целой поэмы в каком-то одном сне, соответственно, далее сохранен в памяти, и позже воссоздан. Да и, собственно, не ясно, в чем же заключается этот сюжет? Как бы его сформулировала сама З.Г.? Исследовательница, к сожалению, не поясняет своей мысли. Вместе с тем, отрицать явную и эксплицитно «сновидческую» природу той текстопорождающей практики, которая легла в основу написания «Ночной Фиалки» было бы в корне неверно. (Блок не скрывает, а наоборот, всемерно акцентирует именно эту — онейрическую ипостась описываемого в поэме нарратива). Сон, о котором здесь идет речь, несомненно (насколько мы можем судить), имел место (в ночь с 16 на 17 Ноября 1905-го года). Но, по нашему мнению, этот сон (о котором пишет в своем письме Евг. Иванову Блок), в свою очередь являлся лишь отражением той жизненно бытовавшей практики, которая была релевантна для Блоковского экспириенса в это время (ночные хождения по питейным и злачным местам, тактильное общение с проститутками). То есть, сон здесь выступает не столько в роли некоего единственно значимого импульса, но лишь работает как часть целой системы факторов, имевших влияние на Блока.

Пионерская монография Л.К. Долгополова Поэмы Блока и русская поэма конца XIX — начала XX веков, Ленинград, 1964, в своих страницах, относящихся к разбору текста поэмы, стремится по возможности аккуратно суммировать «проявительный» рубеж интеракции «жизненного текста» автора и «художественного текста» поэмы. Делается это, как нам кажется, весьма осторожно, вдумчиво, и, не смотря на естественные цензурные ограничения, автору монографии удается сформировать относительно адекватное отношение к рассматриваемому им тексту: «Аллегория «Ночной Фиалки»... это аллегория размышлений и ощущений. Это не прямое иносказание. Герой поэмы находится во власти самых разнородных воздействий, вызванных происходящим в действительной жизни. ... «Ночная Фиалка» — поэма впечатлений...». Стр. 60.

Идеальное versus жанрообразующее содержание поэмы рассматривается в С.М. Бройтман, «Жанрово-композиционное своеобразие поэмы А. Блока «Ночная Фиалка», в Художественный текст и литературный жанр, Махачкала, 1980, стр. 20—35.

Впрочем, жаловаться на недостачу специальных штудий, действительно «грех», ибо поэме посвящена специальная блестящая статья (идущая, в своих конечных интерпретационных выводах, как кажется, в диссонанс с нашими размышлениями):

Ясенский С.Ю., «Роль и значение реминисценций и аллюзий в поэме «Ночная Фиалка» в Александр Блок. Материалы и исследования, Ленинград, 1991, стр. 70—78.

Вместе с тем, все необходимые узлы в метафорической структуре поэмы плана композиции подмечены исследователем с замечательной полнотой. Особенно ценно, на наш взгляд, увязывание генезиса создания поэмы с творчеством Гейне вообще, и с книгой «Путевые картины. Часть третья. Италия» (1828 г.). Где, как сообщает Ясенский, рукой Блока (в личном экземпляре) были подчеркнуты слова «ночная фиалка». (Ясенский, стр. 71). Отсюда идет подспудный аккузативный след к постулируемому «некрофильскому субстрату» темы «ночной фиалки» в плане поэтики, как это осторожно формулирует исследователь: «Греза-воспоминание рассказчика (речь идет о тексте Гейне, где сохранился карандашный отчерк руки Блока (Д.И.)) о своей мертвой возлюбленной Марии, о ночи, проведенной у ее тела, о «странном аромате» ночной фиалки, по-видимому скрестилась в сознании Блока с мифом о смерти Ее (стихотворения «Вот он — ряд гробовых ступеней» (1903), «Гроб невесты легкой тканью» (1904).» Ясенский, там же.

Нет, мы весьма далеки от того, чтобы взять и одномоментно-монологично объявить Александра Блока «некрофильно эротичным» — для столь резкого заключения у нас не имеется достаточно однозначных доводов, но, вместе с этим, «сама тема», в поэтическом универсуме поэта, как кажется, может присутствовать на достаточно легитимных началах.

Нелишне будет (вслед за Ясенским) увязать поэтику блоковской «ночной фиалки» с мистической эстетикой немецких романтиков. Тут весьма логично было бы вспомнить об «эпохальной» книге, вышедшей при жизни Блока (на которую, к сожалению, ни разу не ссылается Ясенский), отражавшей, как можно предположить, многие «коллективные представления» (в том числе и) русских декадентов, бытовавшие в релевантном хронотопическом субстрате (Петербург 914-го года — время и место первоиздания книги) о мистическом слое немецкого романтизма: мы имеем в виду знаменитую (фактически дебютную) книгу двадцатитрехлетнего В.М. Жирмунского «Немецкий романтизм и современная мистика», переизданную в Санкт-Петербурге в 1996-м году (где, думается, особенно соположна Блоку глава «Мистическая любовь»). Помимо Гейне, Блоку был весьма сочувствен персонаж из романа Новалиса — Генрих фон Офтердинген, проводивший жизнь «в погоне за голубым цветком», как это в сходном духе резюмирует сам карандашно-маргиналиевый Блок: «жизнь станет сновидением, а сновидение — жизнью». (Ясенский, там же.) Из многочисленных разноязыких работ о Новалисе, нам представляется наиболее близкой «мистическому сознанию» Блока недавняя объемистая монография С.О. Прокофьева Вечная Индивидуальность. Очерк кармической биографии Новалиса, Москва, 2000 (в особенности главы «Герольд спиритуального христианства», «Источники инспираций Новалиса»).

«Немецкое» влияние в этой поэме усиливается, как справедливо замечает исследователь, в том, что само любимое поэтом название поэмы «Ночная Фиалка» является калькой с немецкого: Nichtviole, что по-русски будет «вечерница». Замечая по ходу дела, что это слово является еще и обозначением астрономического тела Венеры, исследователь, показывает всеобщую эссенциальность отождествления «ночного цветка фиалки» с чаемой девой, с, по сути, тайно-видным объектом блоковского интимного желания. При этом, к сожалению, не делается никакая логическая связь между «венериным цветком» — т.е. ночной фиалкой, и всем культовым комплексом представлений и аспектных характеристик, естественно бытующим в божественной «сфере Венеры». Помимо обычных деталировок [венерического] любовного дискурса, нам бы хотелось обратить внимание на один — зело специальный, а именно на Mons Veneris эвфемистически называемый холм Венеры — не является ли он (и вообще, вся болотновязкая женская паховая область, покрытая мхом волос) наиболее натуральным местом для произрастания цветков Венеры — сиречь ночных фиалок?

Мы не можем не согласиться с такими значимыми мыслями Ясенского, как наблюдения, выраженные в подобных размышлениях:

«По сути дела это (поэма Ночная фиалка — Д.И.) автобиографические реминисценции собственного жизненного "текста"» Ясенский, там же, стр. 66.

Ценно и концептуальное сближение, проделываемое Ясенским (как и нами в настоящей работе) поэтики «Ночной фиалки» и влажной топики болот, «пузырями земли» — вязкой и душнотелой доминанто-составляющей блоковской поэзии этого периода.

В деталях, между тем, наши интерпретации могут радикально розниться, так, к примеру, исследователь пишет: «Бархатцы — высокие растения с желтыми цветками служат в поэме знаком "мещанского мира", загадочно сопоставленного с миром Ночной Фиалки». Стр. 67. Как может показаться, от приводимой в нашей статье информации, ворсистая «бархатность» этих растений вовсе не обязательно символизирует блоковскую презрительную оторопь и специальнозаявляемую ненависть к мещанству, как и «загадочность» этого сопоставления может изрядно пойти на убыль, если принять во внимание приводимые нами слова Гуля-Валентинова-Белого. Впрочем, ничего «твердого» плана conclusive evidence мы сказать этим не хотим, да и не собирались. Можно лишь сожалеть, что мемуарная книга Гуля (тогда — на момент писания Ясенским своей важной статьи — еще не переизданная в России) не была, очевидно под рукой исследователя. Ничем иным объяснить столь «зияющее» нерефлексирование (гулевского) «сикельного» момента в интерпретировании «ночных фиалок» в прекрасном и в целом зело адекватном разборе Ясенского мы не в силах.

Тем временем, как верно подмечает исследователь, о некоей специфической терпкости «вина» Ночной Фиалки загадочно говорит в своих воспоминаниях о Блоке его друг Евгений Иванов, где «тайна» ночной фиалки увязывается именно с этой вкусовой «терпкостью»: в некоем заведении Иванов и Блок пьют вино — «вино недорогое, но «терпкое», главное — с «лиловатым отливом» ночной фиалки, в этом вся тайна». «Воспоминания Евгения Иванова об Александре Блоке», Блоковский сборник № 1, Тарту, 1964, стр. 406. Можно, разумеется, лишь гадать — что же за загадочная вкусовая терпкость сокрыта во всей тайне ночной фиалки... Мы, между тем, вольны напомнить о весьма специфических вкусовых свойствах, скажем, у женской вагинальной секреции, особенно чувственной во время половых контактов; «пробовать» «это» на вкус — удел адептов куннилингуса, к которым относился (по собственным декларациям) Даниил Хармс. Относился ли к ним и Александр Блок — большой вопрос и тайна великая. Известно, к примеру, что в период писания поэмы, сам процесс творчества для Блока был ничем иным, как, по его манифестационным словам,: «моим анатомическим театром» см. Блок, А.А, «О современном состоянии русского символизма», Собрание сочинений в шести томах (ред. В.Н. Орлов и др.), Ленинград, 1982, т. 4, стр. 145. И там же: «иначе говоря, я уже сделал собственную жизнь искусством». Остается, как и всегда с «несказАнным» Блоком-младосимволистом, лишь тщетно и беспомощно размышлять, что есть такое «анатомический театр», и относимы ли в числе прочего к нему, к примеру, некие крохотные части женского интимного аппарата. Вместе с тем, отрицать вполне значимый ЖИЗНЕННЫЙ подтекст поэмы как в плане генезиса ее создания, так и в ракурсе достаточно конкретных психосоматических событий, сопутствовавших написанию, не будет ни один из исследователей этой загадочной поэмы. Вместе с тем, как верно подмечает Ясенский, под Nichtviole — «ночной фиалкой» подразумевается русская вечерница — «ночная красавица» — Hesperis matronalis — (аллюзив «вечерницы», не как цветка, а как цветочницы = как «ночной бабочки» — путано-именования проституированного инвалютного существа, остается избыточно «модерновым», нисколько нерелевантным, насколько мы можем судить, для словесного мира времен Блока) — это то самое растение с душистыми цветами лилового цвета, одор которых нарастает с приходом темного времени суток. Ясенский весьма сильно акцентирует ярко выраженный мотив чувственности и страстности, обычно связываемый с этим цветком, а также давнюю личную привязанность к нему Блока (первый букет своей невесте Блок, по свидетельству его тещи А.И. Менделеевой, составил именно из них (Ясенский, там же, стр. 71.)

13. Здесь речь идет о слове «сикель» или «секель» — так назывался по-русски клитор.

См. Blinkiewicz B., «Russisches sexuelles und skatologisches Glossar», Transkribiert von Prof. Joh K., Anthropophyteia, 1911, Bd. VIII, S. 24—27. А также, скромную штудию Драммонда и Перкинса: Dictionary of Russian Obscenities, Compiled by D.A. Drummond and G. Perkins, 3rd, revised еdition, Oakland, Calif., 1987, p. 71.

Слово «сикель» встречается, в частности, в Тени Баркова: Philologica, 1996, v. 3, стр. 187:

«И стариц нежный сикилек
Зардел и зашатался.»

т.е. клитор эрегировался — и встал.

14. Валентинов, Н. Два года с символистами, Москва, 2000.

15. Е.Г. Рабинович, «Земля» в Мифы Народов Мира, Москва, 1994, стр. 466—467.

Важна недавняя статья В.И. Зазыкина с необходимой up-to-date библиографией по вопросу: Зазыкин В.И., «Земля как женское начало и эротические символы, связанные с ней», в Национальный Эрос и культура, Москва, 2002, т. 2, 39—88. Сравните с «целомудренным» интерпретированием «земли» в контексте поэмы Блока «Ее прибытие» у Зары Минц: «"Земля" здесь (в тексте Блока — Д.И.) не только традиционный романтический образ достигнутого счастья, антоним «бурного моря» борьбы и страданий. «Земля» здесь — это и понятие, идущее от демократического, реалистического миропонимания, антоним «неба»... «Земля» — это и родина — образ, .... которому суждено будет занять столь важное место в поэзии Блока». Минц, З.Г., «Лирика Блока периода первой русской революции», стр. 63. Даже если отвлечься от характерной «методологической» риторики, к которой, как можно легко догадаться, обязывала Зару Григорьевну ее позиция «советского преподавателя», не может не бросаться в глаза некоторая фрагментарность подобного интерпретирования мифопоэтического (о ином говорить было бы странно) образа «земли». «Счастье» и «родина», разумеется, никак не исчерпывают «земельной» иконографии (хоть бы и у Блока), а по большому счету, лишь уводят от магистрально-нормативного осмысления «земли» в традиционно хтоническом и нормативно-принятом облике. Литература, посвященная хтоническому par excellence аспекту мифологии земли, ее укорененности и родовой связанности с «нижайшим» пантеоном «мира мертвых», «подземным царством» необычайно велика (еще со времен старой немецкоязычной штудии Альтхайма: Altheim, F., Terra Mater, Giessen, 1931.) В своей известной монографической штудии о дакском загадочном боге-пифагорейце Залмоксисе, Мирча Элиаде, увязывал известную хтоническую природу этого персонажа (встречающегося еще у Геродота) с этимологией самого имени его: Zalmoxis от общего корня zamml — означавшего землю (Трак. zemelen, вычленяя обще-индоевропейский корень обозначающий, по Элиаде «почву», «землю» — ghemel — zam). Не случайно, что этот «умирающий» бог уходил «под землю» — через пещеру. См. Eliade, M., Zalmoxis. The Vanishing God. Comparative Studies in the Religions and Folklore of Dacia and Eastern Europe, Chicago, 1972, pp. 44—45. Кроме этого, упомянем, для примера, такие важнейшие штудии, имеющие прямое отношение к хтонической («подземной»), демонологической мифографии земли, как Dietrich B.C., Death, Fate and the Gods. The Development of a Religious Idea in Greek Popular Belief and in Homer, Berlin-New York, 1974; Marquardt, P.A., «A Portrait of Hekate», American Journal of Philology, 102, № 3, 1981, pp. 243—260; Karouzou, S., «An Underworld Scene», Journal of Hellenic Studies, № 92, 1972, 64—73; Pollard, J.R., Seers, Shrines and Sirens, London, 1965; West, D.R., Some Cults of Greek Goddesses and Female Demons, Munster, 1995, где исключительно хтоническо-земельную окраску имеет целый рад мифологических персонажей — например, собачьерожая (мифопоэтические псы — зело хтонические животные, как показывают исследования А.В. Гуры (Гура А.В. Символика животных в славянской народной традиции, Москва, 1997, стр. 20—22 (а также отдельная подглавка «Хтоническая символика» — стр. 201—205), выходит, неслучайно так боялся собак, по воспоминаниям дочери, глубокий знаток мифологии Вячеслав Иванов) Геката, сопровождаемая в своей иконографии жуткими «псами». О «низшем» аспекте земли существует масса и других работ, в том числе из «ближнего» к З.Г. Минц круга исследователей (на пример, известная пионерская и фундаментальная штудия Б.А. Успенского, посвященная «Экспрессивному аспекту» языка, во многом занята фиксацией мифопоэтического «низшего» образа именно «матери-сырой-земли»). Полная оторванность в интерпретировании «земельных» образов Блока от подобного топика, на вряд ли может быть как-нибудь специально извинена. А, для З.Г. Минц, подобное интерпретирование Блока отнюдь не случайно. Даже блоковский цикл «Пузыри земли» понимается исследовательницей исключительно в терминах блоковской, немного прямолинейной, «символизации добра»: «Болотный попик воплощает в себе именно добрые с

16. Ср. знаковую и эпохально важную характеристику блоковской Незнакомки у Юрия Анненкова:

«Студенты, всяческие студенты, в Петербурге знали блоковскую «Незнакомку» наизусть. И «девочка» Ванда, что прогуливалась у входа в ресторан «Квисиана», шептала юным прохожим:

— Я уесь Незнакоумка. Хотите познакоумиться?

«Девочка» Мурка из «Яра», что в Большом Проспекте, клянчила:

— Карандашик, угостите Незнакомочку. Я прозябла.

Две девочки от одной хозяйки с Подъяческой улицы, Сонька и Лайка, одетые как сестры, блуждали по Невскому (от Михайловской улицы до Литейного проспекта и обратно), прикрепив к своим шляпам черные страусовые перья.

— Мы пара Незнакомок, — улыбались они, — можете получить электрический сон наяву. Жалеть не станете, миленький-усатенький (или хорошенький-бритенький, или огурчик с бородкой)...» (Анненков, Ю., Дневник моих встреч, Москва, 2001, стр. 31).

17. Обстоятельства написания поэмы, как отражающей непосредственную «жизнь» поэта, воплотившуюся, в частности, в некоем конкретнопроизошедшем, уже упоминавшемся дне 16 Ноября 1905го года сне, см. текст письма от 3го декабря 1905го года Блока к Евг. Иванову:

«Милый Женя.
Сейчас с радостью сижу дома и не иду к Мережковским. А ты верно там. Если б ты знал, что было со мной всю неделю! Два раза в день ходил: сначала в Публичную библиотеку (Венгеров дал работу, а потом на «литературные собрания», откуда пьяный, возвращался утром....
.... 16 ноября мне приснилось нечто, чем я живу до сих пор. (отчерк наш — Д.И.) Такие изумительные сны бывают раз в год — два года...».

(Александр Блок. Собрание Сочинений в восьми томах, под ред. В.Н. Орлова, А.А. Суркова, К.И. Чуковского, Москва-Ленинград, 1963, том восьмой, стр. 141—142.

Любопытно, что и в июне-сентябре 1905го года Блок писал в записной книжке «Болото — глубокая впадина глаза земли. Алой ленты твоей. Полюби эту вечность болот. Исполнено (приписка). Записные книжки, Москва, 1965, стр. 69.

В том же году, когда была написана поэма (1905) в эссе «Краски и слова», Блок, кроме всего прочего, отмечал тематику «болотца» (стр. 24) и «...освежительнее духов запах живого цветка» (стр. 21). Собрание Сочинений, том 5, Москва-Ленинград, 1962.

18. См. об анализе этих фрагментов, в частности у В.Н. Орлова: Александр Блок. Очерк творчества, Москва, 1956, стр. 82—84.

Сравните сходные мысли, выраженные у Л.И. Тимофеева: Творчество Александра Блока, Москва, 1963, стр. 44—51.

19. О болотной тематике в контексте Блока говорит и В.Н. Топоров: В.Н. Топоров, «Куст» и «Серебряный голубь» Андрея Белого: к связи текстов и о предполагаемой «внелитературной» основе их. — Блоковский сборник XII, Отв. ред. А. Мальц. Тарту: ТОО «ИЦ-Гарант», 1993, стр. 91—109.

20. См. стихотворение «Превратила все в шутку с начала...», написанное 29го февраля 1916го года, после некоего эпизода, когда очередная пассия Блока — оперная певица Л.А. Андреева-Дельмас не пришла к нему на встречу.

В финальной строфе там есть такие строки: «Что ж, пора приниматься за дело/ За старинное дело свое...»

Это «дело», как обычно комментировалось — в духе «приличий» и первого, что приходит на ум — «писание поэтом стихов» — то к чему он должен всегда возвращаться. Однако, как нам представляется, этим старинным делом может оказаться, как само умалчиваемое занятие мастурбацией, так и «извечный»=«старинный» поход в «незнакомковый», по-блоковски «невыразимый» и «несказАнный» дом терпимости.

21. Сексуальность веретена может быть спекулятивно (как и все в психоанализе) увидена, к примеру, в волшебных (не пропповских) сказках. В частности — у Шарля Перо, где известное инициационное «укалывание» девушки имеет особую сексуально-маркированную фаллически-пенетрирующуюся значимость.

О механизме формирования подобной психологии см., (помимо известной работы Эриха Фромма), например, в Дикман,Х., Сказание и иносказание.Юнгианский анализ волшебных сказок, СПБ, 2000. (Особенно главу «Сказочные мотивы в сновидениях и фантазиях», стр. 62—87).

О сильнейшей связи пряденья с куньим пушистым мехом, (кажущаяся омонимичность индоевропейского вагинального слова cuna (оттуда происходит и вульгарно-английский известный вариант cunt, или французский арагоновский увяз l'con) весьма красноречива) вообще с куницей, общей эксплицитной сексо-родовой символикой и женским телом, в мифопоэтической народной традиции см. специальную главку «Мотивы пряденья и ткачества» в ценной монографии А.В. Гура, (Гура А.В. Символика животных в славянской народной традиции, Москва, 1997, стр. 218—251). Невинное «французское» слово context обрастает, в этой связи, вполне пикантными обертонами «текста пизды», власяного «пиздячего субстрата означаемых».

Вместе с тем, очень естественно было бы предположить здесь и дополнительный аспект «парок», «пряденья нити жизни-судьбы». В плане предсказания и созидания будущего. См. об этом, различные статьи в сборнике Понятие судьбы в контексте разных культур, ред. Н.Д. Арутюнова, Москва, 1994. А также Горан, В.П. Древнегреческая мифологема судьбы, Новосибирск, 1990 (особенно главку «Следы веры в магию в образе Судьбы-Пряхи» — стр. 88—96). Очень полезна и новейшая монография Е.В. Приходько, содержащая всю необходимую научную библиографию по теме: Приходько, Е.В., Двойное сокровище. Искусство прорицания Древней Греции, Москва, 1999.

22. Имеется целый иконический ряд «Богоматерь Нечаянная Радость» (Начало двадцатого века, Мастерская Ивана Васильевича Янцова. (Из собрания Н.П. Кондакова, 1909 г.). Сравните с изложением релевантного нарратива «Руно орошенное», писанного Дмитрием Ростовским, в изданном в городе Чернигове манускрипте в 1680-м году. Цит. по Ирина Соловьева, «Гимнографические образы Богоматери. Образ Богоматери в прославленных и чудотворных иконах», в Евгения Петрова et.all. (ред.) Пречистому образу Твоему поклоняемся..., Образ Богоматери в произведениях из собрания Русского Музея, СПб, 1995, стр. 237.

См., также классическую штудию самого Н.П. Кондакова (в коллекции коего и находилась данная икона) Иконография Богоматери. Связи с греческой и русской иконописи с итальянскою живописью ранняго Возрожденiя, СпБ, 1910. (факсимильный репринт Москва, 1999).

23. Андрей Белый, Эпопея, Берлин, т. 1, 1922, стр. 264.

24. там же. Стр. 278—279.

25. Л.Д. Блок, «Неопубликованный фрагмент воспоминаний из Быль и небылицы о Блоке и о себе». Philologica, 1996, v. 3, стр. 50—53.

26. См. Тименчик, Р.Д., Топоров, В.Н., Цивьян Т.В., «Сны Блока и «петербургский текст» начала ХХ века» в Творчество А.А. Блока и русская культура ХХ века, Тарту, 1975, стр. 123—135. Где поднимается важная ремизовско-блоковская тематика «записывания снов», произошедших с автором в ту или иную ночь. О сходном топике см. важнейшую штудию Татьяны Владимировны Цивьян: «О ремизовской гипнологии и гипнографии» в Серебряный Век в России: Избранные Страницы, Москва, 1993, стр. 299—338. Как пишет исследовательница: «Припоминание сна воспринимается Ремизовым как аналог творческого процесса, сопоставимого с писательством... Помнить сон означает приближаться к иным пространствам и к иному времени, определяемым и иными масштабами памяти, выходящей за пределы (дневного) опыта. ... Кропотливый труд переписчика снов рождает проблему — как: как добиться максимального соответствия записи оригиналу: Разве то, что из сна, можно переводить на нашу трезвую речь? Разве во сне есть какие-то перегородки — наше страшное слово: «в общем порядке»? И что может быть ближе, чем образ из сна? В снах не надо красных строчек. Не надо и «тире». « Там же. Стр. 315, 316

27. А. Блок, «Безвременье. С площади на Луг Зеленый», в Собрание Сочинений в шести томах, (ред. В. Орлов), Ленинград, 1982, том четвертый, стр. 29.

28. Миллер-Будницкая Р.З. «Символика цвета и синэстетизм на основе лирики Блока», в Известия Крымского Пединститута, том 3, 1930. См. также недавно написанную интересную статью Н.А. Фатеевой: «Три цвета: голубой, черный, красный. Поэзия Блока как источник интертекстуальных заимствований», Как и ставшую во многом «классической» работу Кирилла Тарановского: «Некоторые черты символики Блока» в его О поэзии и поэтике, Москва, 2000.

В отношении «противопоставления» взглядов Белого о «цвете» см. Christine D. Tomei, «On the Function of Light an Color in Andrey Bely's Petersburg: Green and Twilight» in Slavic and East-European Journal, vol. 36, no. 1, 1992, pp. 57—67 (в частности, о «женской тени» и о «туманах».

29. А. Блок, «О современном состоянии русского символизма», в Собрание Сочинений в шести томах, (ред. В. Орлов), том четвертый, 1982, стр. 147.

30. Там же, стр. 148

31. Экзистенциальное описания мужского болезненно-блаженного бытия во влажном пространстве возбужденно-склизких женских гениталий дал в свое время Сартр в романе «Тошнота» (мы благодарны Д.В. Токареву за привлечение нашего внимания к этому фрагменту цитации): Ж.П. Сартр, Тошнота, в Сартр, Стена, Москва, 1992, стр. 107:

«...ласкать на расцветшей белизне простыней белую расцветшую плоть, которая тихо клонится навзничь, — ... буду касаться цветущей влаги подмышек, жидкостей, соков, цветения плоти, проникать в чужое существование, в красную слизистую оболочку, в душный, нежный, нежный запах существования и буду чувствовать, что я существую между мягких, увлажненных губ, губ красных от бледной крови, трепещущих губ, разверстых губ, пропитанных влагой существования, увлажненных светлым гноем, буду чувствовать, что я существую между сладких, влажных губ, слизящихся, как глаза?»

Кажется, что именно о таком влажно-вагинальном жизненно-литературном существовании, при известной доли субъективного идеализма, немало думали герои этой статьи — Хармс и Блок.

 
 
 
Яндекс.Метрика О проекте Об авторах Контакты Правовая информация Ресурсы
© 2024 Даниил Хармс.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.